Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Сердце сжимается, когда смотришь на такую хлопотливую труженицу! Сидит она, бедная, под дырявым матом, который не спасает её ни от солнца, ни от непогоды, и как гусеница шелкопряда, тянет нити основы ковра, наполняет их солнечным светом узоров. Её младшенький плачет в люльке в кибитке, а муж и повелитель с заплёванной насом бородой лежит в тени и пьёт чай. Он не поднимется, чтобы подёргать за верёвку люльку, успокоить ребёнка! Нет, он разинет рот и, даже не называя жену по имени, заорёт: «Эй, ты! Посмотри за своим ребёнком!» Как будто это не — его ребёнок, как будто он — благодетель и творец. А он — прихлебатель и паразит самый настоящий! Конечно, если говорить правду, не все такие, далеко не все. Но разве таких — мало? Именно у таких жены и кончают самоубийством!

Так размышлял Клычли.

И Сергей тоже думал о женской судьбе, о горькой и безутешной судьбе туркменской женщины. Но мысли его текли по несколько иному руслу, чем у Клычли, — Сергей думал о калыме.

Жизнь бедняка тяжела, думал он. Но жизнь женщины во много раз труднее, чем жизнь мужчины, независимо от того, на какой ступени социальной лестницы она находится. Дайханин относится более доброжелательно к своей жене, нежели бай. Однако это скорее всего не потому, что он видит в ней равного себе человека, а от совместной тяжёлой борьбы за существование, которая невольно сближает. Но в глубине души он всё равно не ставит жену на один уровень с собой.

Всё это происходит потому, что испокон веков девушки считаются товаром — их продают и покупают, облекая эту позорную сделку в благообразное понятие «калым». Купля-продажа происходит не на скотном базаре, купленную не тащат за собой на верёвке, как овцу или тёлку, но сущность не меняется независимо от того, за какую ширму прячется действие. Товар остаётся товаром, и на него распространяются все законы торговли: продал — не моё, купил — моё. А если «моё», то я над ним волен, могу делать с ним всё, что мне заблагорассудится, держать на почётном месте или бросить в огонь — никто не имеет права вмешиваться, потому что я — купил, то есть приобрёл право безраздельного владения.

И девочке с малых лет внушают это понятие все, начиная от матери и кончая сельским муллой, который возглашает, что не равными сотворил бог мужчину и женщину, что доля мужчины равна доле двух женщин. Девочке внушают, что ей надлежит быть проданной, что её обязанности — безропотно выполнять все повеления мужа. Безропотно! Именно в знак этого ей предписано шариатом закрывать рот яшмаком — «платком молчания и покорности».

Многие обречённые подчиняются предписанному. Почти все подчиняются, так как нет выхода, нет помощи, нет даже сочувствия. Но находятся и бунтарки. Их бунт — это робкий бунт овцы, они просят совсем немногого — и натыкаются на непробиваемую, на дремучую косность мужчины, который не может позволить, чтобы вещь — требовала.

Впрочем, нельзя обвинять всех мужчин огулом. Есть среди парней такие, как Клычли, который относится к своей Абадан очень по-человечески. Есть такие среди пожилых и даже среди стариков. Но и они не решаются проявлять свою порядочность слишком откровенно. А всё почему? А всё потому, что перед ними стоит закон — писаный и неписаный, шариат и адат, закон религии и закон прадедов. Вот кто главный враг женщины!

Да, Борис, ты был прав, когда утверждал, что надо бороться с религиозными пережитками. Надо бороться, очень надо! И начинать эту борьбу надо именно в плане искоренения калыма, в плане уничтожения взгляда на женщину как на вещь!

Борьба идёт нелёгкой. Старое — цепко, у него глубокие и ветвистые корни. Оно — как чахотка, которую можно приглушить, приостановить, но нельзя вылечить. Чахотка? Ерунда! Научатся лечить и её, а мы убьём калым. Соберём всех девушек, всех женщин, выстроим их в единую колонну и пойдём в наступление на чёрные обычаи старины! И победим! Так ведь, Борис?

Победим… Но что делать сейчас? Случилась беда с Узук, ей надо помочь…

— Должны помочь! — громко сказал Сергей. — Должен быть выход из любого положения!

Очнувшийся от своих раздумий, Клычли погладил затылок. Берды чуть шевельнулся и ещё ниже опустил голову.

— Что же вы молчите, друзья?

— Я думал, — сказал Клычли не сразу. — Трудное время, плохих дел много… Вот, например, когда на плотине мы боролись за воду — мы боролись против старого мира, а не против мирабов и баев. И если добились своего, значит мир стал, как старый верблюд — ещё ревёт и плюётся, но груз уже нести не может.

— Ты о деле говори! — перебил его Сергей.

— Я и говорю о деле! — обиделся Клычли. — Тогда, на плотине, мы решили трудный вопрос, а как решить сейчас — я не знаю. Всё время думаю, по-разному думаю — никакого результата. Только одно остаётся — садиться на коней и с винтовками в руке отнимать девушку у Бекмурада!

— Умнее ты ничего не придумал? — сощурился Сергей. — Кто это на коней сядет? У каждого родственника Бекмурад-бая винтовка есть! Бекмурад-бай даже караванами отправляет оружие в Хиву…

— Боишься крови?

— Крови, Клычли, я не боюсь, и ты это знаешь лучше кого-либо другого!

— Тогда давай поедем!

— Нельзя. Время вооружённого выступления ещё впереди. Мы только вызовем репрессии со стороны властей и зря потеряем многих наших активных сторонников, потому что нами власти не ограничатся, им — лишь бы повод был. А давать такой повод мы не имеем права во имя будущей борьбы, понял?

— А если один Берды поедет — это тоже повод?

Сергей подумал и сказал:

— Это — можно, если только Берды сумеет держать себя в руках.

Берды впервые поднял голову и посмотрел на товарищей влажными глазами.

* * *

Укрыв ребёнка одеяльцем, Узук подошла к стене кибитки, где в обшивке было проделано небольшое отверстие, обычно прикрытое висящим на териме небольшим хурджуном. Она отвела хурджум в сторону и прильнула к отверстию.

На улице мело, как всегда. Но сердце молодой женщины сладко дрогнуло. Она всмотрелась ещё раз в пелену беснующихся пыльных вихрей — сомнения не было: на отдалённом одиноком дереве трепетал платок.

Узук торопливо накинула на голову пуренджик, на мгновение задержалась около ребёнка и вышла из кибитки. Ветер цепной собакой рванул за подол платья, дурашливо и зло хлестнул по глазам бесплотной ладонью пыли. А когда глаза обрели возможность различать предметы, перед ними возникало лицо Тачсолтан, в котором злорадство сплелось с насторожённостью, как две разноцветных нити в священном шейном шнурке — аладже.

— Куда ты собралась?

— На святое место помолиться иду, — смиренно ответила Узук, поражаясь внезапно нахлынувшему яростному желанию броситься на эту подбоченившуюся мерзавку и зубами вцепиться в её тело, ногтями выдрать её наглые, хищные глаза. Впервые Узук ощущала в себе и такое желание и главное уверенность, что выполнить — в её силах. И если бы Тачсолтан встала на её дороге…

Но она не встала, а лишь с недоброй многозначительностью сказала:

— Ну, иди, иди… Тебе надо помолиться…

Скрытый смысл сказанного был понятен Узук, и снова вспыхнуло желание бросить в лицо Тачсолтан гневные слова, крикнуть, что всем известно, всему миру известна подлость рода Бекмурад-бая.

Берды ждал на обычном месте. На том самом, где жгучим осенним цветом расцвела их украденная любовь, где завязалась узелком завязь маленькой жизни. На этом месте ей, видимо, суждено и кончиться. Кончиться навсегда.

Слов не было ни у него, ни у неё. Оба, порознь, они передумали всё, что могли сказать друг другу, и теперь сидели рядышком молча, как сидят на ветке, прижавшись одна к другой, захваченные внезапной бурен пичужки. Но они не были беспомощными птицами. Глухая ненависть копилась в сердце Берды, готовая взорваться, как брошенный в костёр ружейный патрон. А в душе Узук, рядом с обречённой покорностью неизбежному, тянулась ввысь жажда жизни и жажда борьбы. Это было ещё слабое растение, но верхушка его уже поднялась и вышла из тени покорности судьбе.

65
{"b":"233876","o":1}