Весна шла крутая и напористая, а на Евдокию-плющиху, когда, по народным приметам, наст только еще плющит сугробы, вдруг нежданно все распустило и в одну неделю согнало снега. Вешние потоки так круто хлынули в понизовья, что в реках лед не успел оторваться от берегов и весь ушел под воду.
В Дымных Трубах, где устоинцы на пароме переезжают Ницу, с лесным берегом оборвалась всякая связь. Тракт опустел и по ту и по другую сторону реки. Возле заставы у коновязи, обитой жестью, не было ни одной подводы. Утишилась на ту пору и харчевня, что особенно обрадовало Харитона. Он смело переступил порог и поздоровался. На скамейках за длинными столами, крытыми рваными и прикипевшими к доскам клеенками, сидело всего трое, да за прилавком в большой медный самовар буфетчик насыпал углей. Самовар, весь в белой накипи и с капающим краном, густо дымил и стрелял. Мужики за столами сидели всяк по себе и вроде не заметили Харитона, не ответили на его поклон.
Он взял два стакана чаю, селедки, ржаного хлеба с луком и сел за стол к зарешеченному и без того подслеповатому окну.
— Здорово, паря-ваньша, — сорвался со своего места и сунулся к Харитону живой мужик в красной рубахе-косоворотке и куцем суконном пиджачишке с высоко пришитыми рукавами. Русая, заломленная на сторону борода его густо пахла бражной закисью.
— Не взнал, гля. Да ведь Правилов я. Игнат. Из Кумарьи. Лыко у тебя весну-сь на заимке подобрал. Али забыл? Игнашку? Выстегнуло? Ну, гля. Да ты же меня — скажи я слово поперек — испатлачил бы тадысь. Взнал теперча? Здорово, выходит. А по Туре слух пал — в бегах-де ты. А я и говорю, отчего ему бегать? Не состоит он в таком понятии. Может, говорю, натворил что. А за так бегать ему не по что. Все свое. Отчего тебе бегать? Обрисуй. Волю дали? То-то и есть, устроение такое выходит — делай как знаешь. Покупного хлеба захотелось? Взнал я тебя: Кадушкин ты. У вас все под себя, под себя. Вот скажи на людях, ты купил у государства хоть один лотерейный билет? А заставим ведь. И купишь.
Мужик постучал по столу кулаком и накаленным глазом уставился на Харитона, не зная, что еще сказать и что сделать, но видно было, что имел он явное намерение покуражиться.
— Обрисуй, ежели я тебя всего взнал.
— Ты что прилип к человеку как банный лист? — строго спросил буфетчик, выходя из-за стойки и поправляя на животе витой шелковый поясок. — Пожрать человеку не дашь. Чего прилип?
— Потому я земляк с ним. Ты ему скажи, — мужик хлопнул по плечу Харитона, — ты ему скажи — мы на одной заимке лыко драли. Разве Правилов без дела полезет к стороннему. Это я, Правилов-то?
— Да что из того, что ты Правилов? — На тугом и белом, как завитой кочан капусты, лице буфетчика появилась улыбка. Он поиграл кистями пояса. — Кто ты такой есть, Правилов?
Правилов гордо выпятил грудь, полез за пазуху, но тут же вспомнил и махнул рукой:
— Все утопло: и деньги, и адрес, и письмо. Дядя в Перми умирает, а я у него как есть один. Пишет, приезжай, Ганя. Что есть, возьмешь. Мне бы погодить, пятнай тя в рожу, пока дорога устоится. Може, и дядя погодил бы. Да тесть, Афонькой звать, — езжай да езжай. Дело заглазное — не мешкай. Сам до Ницы меня вез. Смекали, до воды перекинусь. А Ница, гля, проклятая, — это тебе не ложку облизать. Туда, сюда, ни до кого не докричишься. Мы с тестем, Афонькой звать, — по его же опять наущению — плотик связали да столкнули на воду. Мне на плотик. Я отчаянный, пальтишку с плеч долой и пошел загребать все поперек, да поперек. И слава истинному, все обошлось как и быть тому. Только и есть, что снесло к чертям. На берег выходить, гля, а пальтеца мово с бумагами нету. Смыло. Перекоси тебя с угла на угол.
— Кто ж бумаги в пальте носит, чудо. Это документы, — сказал буфетчик и пожевал губами. Отступил от мужика, который норовил говорить близко в лицо буфетчику.
— А куда ж их? Куда? — Правилов приподнял полы кургузого пиджачка: — Устя шила из шинели, и карманов у ней не выкроилось. Все в ленты изрезала. Окарначила шинелку.
— На плот-от садился, надо быть, трезвый был.
— Трезвый, — отвесив бородатую губу, передразнил Правилов. — Не тот у меня тесть, чтоб отпустил без закваски.
— А сегодня-то где поддержался?
— Удавиться вздумаешь — гроша на веревку никто не кинет. А выпить — милости просим. Пьяницам малина. Не все же такие живодеры, как вот Кадушкин. Вы слыхали небось, на Мурзе двух милиционеров едва не ухлопали. Из-за лошади. Что за сердце надо — из-за лошади две души! Чего глядишь? — нахмурился Правилов на Харитона. — Я помню, в ногах у тебя ползал. Думал, башку мне отрубишь за лыко. Тоже бы жизни решил, не моргнул.
— К человеку ты напрасно прискребся, — сказал буфетчик и пошел к стойке, возвышая голос: — Выпил и посиди тихонько. А кричать да приставать к людям зачнешь, пошлю за милицией. — Буфетчик крикнул в дверь на кухню: — Федька, приготовься бежать.
— А я и в милиции укажу, вот, мол, кулацкая образина — возьмите-ка в заметку, не иначе злодей козырных мастей. Вишь, как его коробит. — Правилов, злорадно улыбаясь и перебираясь по столу, стал приближаться к Харитону, который беспомощно заозирался вокруг и сделался бледней полотна. — Обрисуй нам это…
Вдруг Правилов качнулся от стола и покатился на пол, опрокинул скамейку. Бритый детина, до того молча сидевший в уголке и сбивший с ног Правилова, стал пинками выпроваживать его через порог. Потом закрыл за ним двери, перекрестился легким набросом, ласково скаля белые ядреные зубы, собрал у глаз крупные прогоревшие морщины. По этим морщинам и по белому оскалу зубов Харитон узнал Титушка.
— Господи прости, — плюнул Титушко, — толком было сказано человеку: не кричи, не липни. Ну, народец. Да ты-то его что испужался, Харитон Федотыч? Здравствуй. Я тебя, скажи, не сразу признал: стриженый, худой… Ужатый какой-то.
— Слава богу, свой знакомый нашелся, — сказал Харитон и пожал руку Титушку. Все еще волнуясь, говорил отрывисто: — Свяжись только. Запутают. Оплетут. Что он нес тут? О каком-то убийстве?
— Спьяну, должно, мелет мельница. Ты-то как здеся, Харитон Федотыч?
— Да так шел и зашел, а этот с убийством… — Харитон глядел рассеянно, с испугом, но чтобы не показать своих вдруг ослабевших рук, убрал их на колени под стол; лицо его было по-прежнему бледно, а на углах лба проступил дробный зернистый пот. Титушко понял, что Харитон не совсем в себе и неторопливо сходил к прежнему месту, принес еду — эмалированную тарелку с картошкой, залитой конопляным маслом, хлеб, чай и связку кренделей.
— Вот так, — с облегчением вздохнул Титушко и широко, по-хозяйски, сел к столу напротив Харитона, успокоил его: — Ты знай ешь. Авось этот Игнашка двоих нас не осилит. Ты, судить глядя, домой?
— Нас там, Титушко, разнесли маленечко. Подточили. Думал вот в городе осесть, да не могу. Не по силам. А на душе замешалось все. Мурза так вот и тянет. Побывал бы на ней.
Титушко с хрустом ломал крепкими зубами черствую краюху хлеба, забил рот картошкой и неистомленно уминал сухую еду, запивая ее остывшим чаем. Тугие морщины у его глаз берегли ласковую улыбку. Сам он сидел, широко облокотившись на стол, ел плотно и спокойно, будто отдыхал, постигнув самую главную истину жизни. Под взглядом его отходил и повеселел Харитон.
— А я бы никак не подумал, кто тут сидит. Ты, Титушко, без бороды вовсе молоденький. Непохож на себя. Борода, дурной волос, только старила. Выпустили тебя или как теперь?
— Отстукал свое, иди — сказали.
— Хватил горького?
— Да как судить. Я, Харитон Федотыч, как в той песне, шибко не маялся:
Три года по лесу слонялся…
Чего я пил и что я ел?
С травы росою умывался,
Молился богу, песни пел.
Просто жил, сказать надо. Да не о том говорим. Молвят, и хороша тюрьма, да охотников туда мало. Лучше расскажи о своем житье. Пообмяли вас — слышал. Марея моя как? Она после меня опять у вас жила?