Для всей семьи, включая отца, это было полной неожиданностью. Она никогда не жаловалась.
Впрочем, это касалось не только болезни. Мать не жаловалась ни на что и никогда.
Она была в своем роде уникальным человеком. По своим данным она легко могла бы стать чемпионкой страны или даже Олимпиады в фигурном катании, но у нее совершенно отсутствовало честолюбие. Она не хотела быть известной, избегала соревнований и рано ушла из спорта. Тренеры, поначалу бравшиеся за ее подготовку с большими надеждами, быстро понимали, что случай не тот. Тренерам тоже нужна была известность, которую они обретали через учеников. А моя мама словно нарочно убегала от нее.
Ее номер в балете на льду был весьма хорош, но отсутствие чемпионских титулов не сделало ее примой. Она шла по жизни сторонкой, словно стесняясь, пока не совершила в двадцать семь лет неожиданный поступок, оставшись во время гастролей в Америке.
Ничего политического в этом не было. Мама встретилась с отцом, которому тогда было уже за сорок. Он в течение десяти лет был резидентом советской разведки в этом районе, имел небольшой бизнес в автосервисе, чистое американское прошлое, которое ему сочинили на Лубянке, был нелюдим и холост. И вдруг, увидев маму в русском балете, влюбился, три вечера подряд бросал на лед букеты, в последнем была записка по-русски: «Я жду Вас сегодня в холле гостиницы в 7 часов вечера. Николай».
Конечно, профессиональный разведчик, использующий легенду коренного американца, не должен был обнаруживать знание им русского языка. Но отец понимал, что записка, написанная по-английски, вряд ли будет понята да и полюбившаяся ему солистка балета не пойдет на свидание к американцу. И он рискнул.
Это был первый шаг к провалу.
Они встретились, и мама стала невозвращенкой. Отец, судя по всему, получил служебный выговор, но самое неприятное было в том, что его личностью заинтересовалась американская контрразведка, просто так, на всякий случай. И в скором времени подслушивающими устройствами в доме, подсунутыми туда американцами, было зафиксировано, что супружеская пара использует для общения русский язык, причем Николай говорит без акцента.
Ну а дальше родился я, а отец неминуемо приближался к провалу. Кольцо вокруг него сжималось, и вскоре он был арестован. Маму тоже допрашивали, но дела не возбудили. Она была выслана вместе со мною через два года, когда отца наконец удалось обменять на американского разведчика.
Вернувшись на родину, мама стала тренером по фигурному катанию и занималась с маленькими детьми вплоть до последнего времени. Потом она передавала их другим тренерам. Многие из ее воспитанников впоследствии становились чемпионами, но слава доставалась не ей, а тем, кто тренировал их сейчас. Маму это совершенно не волновало. Она будто сторонилась всякой популярности и часто жалела тех, кто неожиданно оказывался на вершине славы.
— Бедный мальчик, — говорила она, посмотрев какое-нибудь награждение на Олимпиаде. — Он же не готов к этому. Они его погубят…
— Часто ее предсказания сбывались.
— Кто же, по-твоему, готов к славе? — спросил я однажды.
— Только тот, кто по-настоящему не думает о ней. По-настоящему, — подчеркнула мама. — А это очень непросто. Когда тебе начинают говорить, что ты звезда или гений, — этому очень легко поверить. Но верить этому нельзя!
— А честолюбие? Желание победы? Успеха? — не сдавался я.
— Победить себя важнее, чем соперников, — сказала мама.
Я шел к ней по грустным коридорам огромной больницы. Навстречу мне попадались больные в блеклых одеждах — каких-то халатах, пижамах с выцветшими инвентарными номерами. И лица их были такие же, как их халаты, — помятые, блеклые, угасающие.
В их глазах я видел глубоко запрятанный страх.
Я словно слышал шепот их встревоженных душ, готовящихся покинуть эти ненадежные усталые тела, свои износившиеся пристанища, чтобы найти себе новые обители. Этих душ мы довольно нагляделись, пачками отправляли их туда и сюда, всаживали в стаи тараканов, обращались с ними довольно бесцеремонно, ни разу, в сущности, не пожалев их.
За что?
За необходимость расставания с теми, кого они одухотворяли, кого награждали желаниями, чувствами, красками жизни, чтобы в какой-то момент отлететь, упорхнуть от них навсегда.
Это ведь трагедия — быть бессмертными.
Мама сильно похудела за тот месяц, что я ее не видел. Я понял, что надо готовиться к худшему. Глаза ввалились, остро обозначились скулы. Она, как это ни удивительно, стала выглядеть моложе, но это была странная, болезненная моложавость.
Лишь страха не увидел я в ее взгляде. Она была сосредоточенна и спокойна. Она все уже про себя понимала.
Я попытался ее развеселить, рассказывая о незадачливых претендентах на души великих, о наших уловках и подставках, она улыбалась и даже посмеивалась, а потом сказала тихо:
— Женя, уходи оттуда.
— Это заработок, мама… И это… довольно любопытно. Меня знают, берут интервью.
— Вот это и ужасно. Нельзя зарабатывать на душах.
— Но это же все фантастика! Никаких душ нет! Мы придумали цирковой номер! — оправдывался я.
— Души есть. И ты это прекрасно знаешь.
Ну да, конечно. Я их видел в тараканах. Но не говорить же об этом маме. Скрытую, действительную часть работы с душами она не знала, она лишь читала газеты об аттракционе «Спросите ваши души».
— Ступай, Женя, — сказала она наконец. — Я устала. Больно… Прощай, мой мальчик, и больше не приходи.
— Но мама…
— Я сказала, — она прикрыла глаза.
Уходя, я встретился с лечащим врачом.
— Прогноз неблагоприятный, — сухо, с каким-то даже удовольствием произнес он. — Болезнь слишком запущена.
«Болезнь слишком запущена», — повторял я по дороге. Слишком запущена…
И уже не понимал, у кого она запущена — у меня или у матери.
Я заехал к отцу и рассказал о встрече с мамой. Отец мой — нелюдим, молчальник, угрюмый отшельник — лишь смотрел в угол не мигая. У него никого не было, кроме матери, даже нас с сестрой он не подпускал к себе никогда.
— Как несправедливо… — проскрипел он. — Я должен был уйти раньше.
Дома меня встретил лишь попугай Мамалюк со своим приветствием.
Не успел он его прокричать, как в дальнем конце коридора, словно эхо, кто-то повторил нараспев:
— Спросите ваши души…
Так просят подаяние.
Я еще не успел закрыть дверь в нашу комнату и вернулся в коридор, чтобы разглядеть там в полутьме соседку Полуэктову, которая шла по коридору, воздев обе руки к потолку, и повторяла:
— Спросите ваши души… Спросите ваши души…
Она была в таком же халате, как те больничные, а руки у нее были белые-белые и тонкие. И совсем опрокинутое лицо.
Из своей комнаты выглянула бабка Морозова и подмигнула мне:
— Тронулась милочка. А я говорила…
И скрылась.
Скандал
Сигма вернулась в тот день поздно вечером, не сказав, где она была. Но настроение у нее было мрачное. Да и мне было не очень весело. Так мы и сидели по углам, стараясь чем-то себя отвлечь, пока мне не вздумалось спросить:
— Ты про Полуэктову в курсе?
Сигма подскочила, как ужаленная, и с ходу принялась орать:
— Чего вы ко мне прицепились с этой Полуэктовой?! Я тут при чем?! Мало ли у кого крыша едет! У меня тоже крыша едет, может быть!
— Да кто прицепился?
— Кто, кто! Костик сначала, теперь ты. Непротивленец, блин! Приходит мне проповеди читать. Отстаньте все!
— Да пожалуйста…
Мы оба надулись и больше не разговаривали.
Спать Сигма легла на своей половине. Она уже давненько не спала со мной в одной постели. Я заснул, но вскоре проснулся, почувствовав ее прикосновение. Сигма была рядом. Она прижималась ко мне, ее бил озноб.
— Мне страшно, Джин, — шептала она. — Они здесь летают… Их много…
— Кто? — не понял я.
— Души… Много душ… Они как вороны…