Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мне до сих пор непонятно, почему такое огромное значение придают одному-единственному акту любви. Конечно, он важен, но меня просто бесит, когда говорят: у них ничего не было. Чаще всего это означает, что было все, решительно все, кроме одного: и предчувствия, и волнение до такой степени, что вздохнуть невозможно, и тайные слезы, и признания, и ласки, незаметные посторонним, и слова, и загадывания будущего, и поцелуи до обморока. Разве это ничего? Да ведь это и составляет ту прелесть любви, которую потом, в зрелом возрасте, ищут и не находят.

У меня с тем мальчиком было все. А то, чего не было, я себе воображала, я думаю, в удесятеренной степени, потому что мало что знала. У меня проснулся интерес к себе. Иногда я рассматривала себя в зеркале его глазами. Я даже напрягалась немножко, и выражение лица у меня менялось, когда я дома перед зеркалом говорила себе: «Он сегодня видел меня такой…» И я очень огорчалась, потому что не нравилась себе.

Я рассматривала себя и совсем без одежды, в ванной. И огорчалась еще больше, потому что грудь у меня была неразвитая, ноги чересчур длинные и худые. Но я все равно тайно от себя самой думала о том, что ему одному можно увидеть меня такой. Может быть, ему не будет очень противно?

У меня с тем мальчиком было все. Я повзрослела с ним и открыла в себе женщину, хотя он об этом ничего не знает.

Я обиделась на Алика после его слов в читалке. Уставилась в книгу и смотрела на буквы. Зачем он так пренебрежительно отнесся к тому, что у меня было? Тогда я не могла знать, что буду отомщена через несколько лет. Но эта месть… Лучше б ее не было!

Я успокоилась и сказала Алику:

— Если бы он в тот момент пожелал, у нас было бы все…

…Сегодня я спросил тебя, поехала бы ты ко мне тогда. «Да, — сказала ты, — неужели ты сомневался?»

Мы сидели в одном из московских кафе, битком набитом молодыми людьми примерно того возраста, в котором мы были вчера. До отхода моего поезда оставалось два часа, мы страшно устали от столичной суеты и безразлично тыкали ложечками в металлические сосуды величиной с наперсток, заполненные чем-то непонятным. В меню это блюдо называлось экзотическим словом «жюльен».

Пропади они пропадом, эти прощальные жюльены в московских кафе, эти лихие танцы между столиками, этот дурацкий шум убегающей жизни, которую хватают за фалды, если они у нее есть, в чем я не уверен, — пропади пропадом эти блестящие от пота мальчики и девочки с такими бесконечно милыми и глупыми лицами, что хотелось стрелять в них пробками от шампанского и сыпать им на головы пригоршни обручальных колец под свадебный марш Мендельсона.

Нам было сегодня по тридцать два года, и на двоих у нас имелось четверо детей. Так что относительно нашего будущего можно было быть абсолютно спокойным. Мы и вели почти спокойный разговор, подводя невеселые шестнадцатилетние итоги и даже не пытаясь представить, что получилось бы, если бы в русском языке отсутствовало сослагательное наклонение. «Его пришлось бы придумать», — сказала ты, а я вдруг пригласил тебя танцевать, вспомнив, что последний раз танцевал с тобою на том новогоднем балу, прежде чем вступить в поединок с неизвестным курсантом. Может быть, тогда все и началось? Меня всегда интересовало, в какой степени судьба зависит от случайности, и я постоянно приходил к выводу, что почти ни в какой степени судьба от случайности не зависит. Но давай уберем из нашей истории страничку дневника, новогодний бал, вареник с перцем и твой непредвиденный отъезд в десятом классе; давай исключим открытку, августовский дождь, приезд отца с дачи и, наконец, билет на самолет. Что тогда? Отсутствие любого звена этой цепочки, а также тысячи других случайных звеньев могло повернуть нашу жизнь по-другому и позавчера, и вчера. Но уже не сегодня.

Так вот, я пригласил тебя танцевать, но ты сказала:

«Алешка, посмотри на мои сапоги! И на свои ботинки, кстати. Зачем нам это? Придумал тоже — танцевать! Что мы, в первом классе?»

Я посмотрел на свои ботинки. Мало того что на них проступали белые соляные разводы и следы грязи всех московских улиц, — они были еще и немного рваные сзади. А ведь ботинкам шел всего третий год. «Младенческий возраст даже для ботинок», — подумал я, представив свои годы в сравнении с их жизненным сроком. На мне тоже был изрядный слой пыли и грязи, и какие-то разноцветные разводы, и сердце мое прохудилось во многих местах, — какие уж тут танцы!

«Когда твой поезд? — спросила ты. — У тебя есть билет?»

На этот раз у меня не было билета — совсем не так, как вчера…

Не так давно я встретила того мальчика. Мне было известно, что после окончания военного училища его послали служить на Север. Он был тогда лейтенантом и плавал на небольшом военном корабле.

Потом я совсем о нем не вспоминала, было не до него. Я вышла замуж, родила дочь, вернулась в институт после годичного перерыва и стала его заканчивать. Алик был для меня единственным, и мне не нужно было думать ни о ком больше.

И вот я встретила его почти шестнадцать лет спустя. Это произошло в Ленинграде, в «Пассаже».

Вся история, случившаяся с Аликом восемь лет назад, еще сидела в моей памяти очень живо. Наверное, я никогда не смогу ее забыть. Даже ее продолжение не вытеснило тех воспоминаний.

И конечно, первым делом, когда я его увидела, мне вспомнился не дневник, сожженный на газе, и не поцелуи на Каменном острове, а точно ветер пронес мимо ту ночь на юге с моими и мужа разговорами. Это было как предостережение.

Я увидела его в парфюмерном отделе под руку с какой-то женщиной. Видимо, это была его жена. Она была довольно толстая, гораздо толще меня, но лицо миловидное. На нем была черная форма и погоны с одной большой звездой. Позже я узнала, что это соответствует званию капитана третьего ранга. Он был нагружен покупками: коробочками, свертками, детским конструктором и большим мягким медведем в полиэтиленовом мешке.

Народу было много, и я из толпы наблюдала за ним. Что со мною происходило? Это непросто объяснить. Во-первых, я вглядывалась в его лицо, жесты, походку и сравнивала их, как с эталоном, с тем, что осталось в моей памяти. Во-вторых, я посматривала на его жену и немножко представляла себя на ее месте. Самую капельку, но представляла.

Я также с небольшой, но ощутимой ревностью следила за тем, как он с ней разговаривает. И помню, что мне доставила непонятную радость гримаса недовольства на ее лице. Он о чем-то с нею спорил, причем перевес был на ее стороне. Под конец он жалобно улыбнулся и пошел за нею в другой отдел. И я, вспомнив его сразу какой-то другой памятью — вот эту именно жалобную улыбку, — пошла неверными шагами за ними.

И вдруг я подумала об Алике и его возлюбленной. Каким она видит моего мужа? Неужели тем же мальчиком из школы? Или она тогда полюбила в нем мужчину? Почему она больше не дает о себе знать? Что-то похожее на предчувствие мелькнуло у меня в мыслях. И я не ошиблась: через несколько месяцев они снова встретились.

Мне хотелось тогда в «Пассаже» пройти мимо него, чтобы он меня заметил. Было прямо-таки дьявольское искушение посмотреть на его лицо в этот момент и на то, как он будет себя вести. Просто пройти мимо и безразлично взглянуть, будто бы не узнав. Но как только я так подумала, ноги сами понесли меня к выходу. Я выбежала из магазина, вскочила в первый попавшийся троллейбус и сошла на следующей остановке. Пошла по улице, размышляя, и вышла к памятнику Пушкину на площади Искусств.

И опять непроизвольно я вспомнила, как Алик мне рассказывал о свидании с нею у этого памятника.

Неужели это будет преследовать меня всю жизнь?

…Проводив тебя до подъезда на улице Марата и договорившись о встрече завтра в десять на том же месте, у Пушкина, я поехал домой.

Первое, что я увидел, войдя в свою комнату, был авиабилет, который лежал на столе рядом с моим паспортом. Я взял билет и прочитал, что самолет улетает завтра, в восемь двадцать. Это был, так сказать, отцовский сюрприз. Второй за один день.

Отец уже стоял сзади в дверях. Он был в трусах и в майке, поскольку собрался спать, а из рук у него торчала сложенная вчетверо газета. Он был доволен, как стрелочник, только что перекинувший стрелку и направивший состав по нужному, единственному пути. Теперь он любовался плодами своей деятельности, и на его взрослом и мудром лице проступали черты правильной добропорядочности или добропорядочной правильности — не знаю, как лучше выразиться.

«Я не поеду», — сказал я без всякого выражения. «Правильно. Не поедешь, а полетишь, — вкрадчиво сказал он, и тут же его голос набрал страшную высоту, точно самолет с вертикальным взлетом. Сейчас есть такие удивительные самолеты. — Полетишь, как миленький!.. Романчики, понимаешь, стал крутить! Тебя еще сечь надо, сечь!»

И он показал газетой, как нужно меня сечь — вот так меня нужно сечь, сверху вниз, с оттяжкой, по всем моим чувствительным местам, по нервам, по душе моей надо сечь, которая еще не верила и пела какую-то радостную песенку там, внутри.

Песенка оборвалась. Часы на кухне вяло склевывали секунды. И вправду, меня стоило тогда высечь, потому что я не разорвал этот билет, не сжег его на огне и не развеял пепел по ветру. Врожденное уважение к документу, к бумажке, предписывающей сделать то-то и то-то в назначенный срок, оказалось сильнее. Вчера бумажка предписывала мне улететь в восемь двадцать утра, а встретиться мы должны были лишь в десять, причем это время не было закреплено документально, утверждено печатью и заверено у нотариуса. Оно не имело той юридической силы, которая таилась в голубом авиабилете.

Моей умеренной безрассудности хватило вчера на то, чтобы выскочить на следующее утро в шесть часов из дому, добежать с чемоданом до стоянки такси, разбудить водителя, досыпавшего смену, и примчаться на улицу Марата.

Тетка, скорее раздосадованная, чем удивленная моим ранним визитом, вызвала тебя на лестничную площадку. Ты появилась в халатике, заспанная, со спутанными волосами, и я стал целовать тебя, чувствуя тепло сонного тела. Ты ничего не понимала, послушно ожидая объяснений, а потом, с удивительной покорностью взглянув на билет, тихо ушла одеваться. Через пять минут мы ехали в аэропорт, чтобы расстаться еще на восемь лет, до нашей сегодняшней встречи.

В такси мы почти не разговаривали. Бывают минуты, когда разговаривать вовсе не нужно, потому что язык чрезвычайно беден, и достаточно лишь касаться руки, как тогда, на пляже, после игры в прятки и той влажной туманной ночи, когда ты шла по саду и меня не заметила.

… Утром солнце выкатилось из моря и высушило туман. Он поднялся к небу прозрачными струйками и превратился в беспечные облака, которые не спеша удалились за сопки. Солнце поднималось над горизонтом, незаметно уменьшаясь в размерах и меняя цвет с красного на желтый, а потом раскаляясь до голубоватой белизны. Искупавшись, мы легли на пляже под этим дальневосточным молодым солнцем, которое только начинало свой путь к Ленинграду, чтобы там опуститься уже холодным в скучные воды Финского залива. Мы спрятались под японским бамбуковым зонтиком, лежащим на боку и просвечивающим фигурками в кимоно, пагодами и цветущими вишневыми ветками. Я не помню, как очутился под зонтиком рядом с тобой. Сквозь твои пальцы сыпался песок, ты набирала его в ладонь и смотрела, как он стекает сухими струйками вниз.

Ничего не происходило под японским зонтиком: только сыпался песок, только голубые и розовые тени пагод перемещались по нашим лицам, только весь мир исчез за бамбуковыми струнками, и наше молчание было таким согласным и полным, что одноклассники его поняли и расползлись по пляжу кто куда. Но мы не заметили этого. Мы мирились молча, мирились, кажется, на всю жизнь и тихо выбирали друг друга в любимые. Наши руки едва касались, не кожей даже, а белыми, выгоревшими на солнце волосками, по которым передавались неясные и робкие сигналы любви.

Сколько это продолжалось — минуту, час?.. Выбор был сделан, и он оказался мучительно верным. Не очень счастливым он оказался, это точно, но мы слишком многого хотим. Достаточно, что он был верным. Не всем так везет…

133
{"b":"233442","o":1}