Пестель сказал ему: „Я хоть не православный, но прошу вас благословить меня в дальний путь“. Прощаясь в последний раз, они все пожали друг другу руки. На них надели белые рубашки, колпаки на лицо и завязали им руки. Сергей Муравьев и Пестель нашли и после этого возможность еще раз пожать друг другу руку. Наконец, их поставили на помост и каждому накинули петлю».
Пестель и Муравьев — по жребию или случайно — стали рядом на скамье. Уже ничего не видно, петля и душный капюшон. На скамье неожиданно встали по союзам: трое южан, затем двое северных.
«Боже, спаси Россию и царя»: Сергей Иванович продолжает беседу с небом и людьми, которую вел этой ночью с Бестужевым и братом, вечером с сестрою, недавно со следователями и отцом, полгода назад — в Василькове.
— Один царь на небе и на земле…
— Чем приговоры царя и судей решительнее, том более они плод ничтожества и беспечности и тем они ближе к заблуждению…
— Намерение свое почитает благим и чистым, в чем бег один его судить может…
Половина шестого. Эта последняя молитва вызывает особенное внимание и друзей, и врагов. Кто молится? За кого молится? Некоторые свидетели утверждают, будто молился Рылеев… Сергей Муравьев или Рылеев? Свидетели не называют других. И только Николай I запишет: «Почти никто из них (осужденных в каторгу) не раскаялся; зато пять казненных проявили большое чувство раскаяния, особенно Каховский, который, идя на смерть, сказал, что молится за меня. Его единственного я и жалею. Да простит ему господь и умиротворит его душу».
Царь говорит со слов Чернышева, тот, как большое начальство, не стоял рядом с виселицей, по разъезжал на коне неподалеку. Ему доложили о молитве за паря. Чернышев понимает — это надо сообщить императору, это будет распространено в обществе и народе: смертник молится за царя!.. Но кто из них? А не все ли равно! Чернышев либо не слышал, либо спутал, либо доложил Николаю о том из пятерых, кого Николай особенно желал видеть молящимся за себя: Каховского ведь царь увещевал сам и особо, декабрист писал ему из крепости, его признание царь считал своей личной заслугой. И вот появится на свет умиротворительная молитва Каховского — о которой никто кроме царя не знает — вместо особой, будто из Катехизиса извлеченной, молитвы Сергея Муравьева.
Каховский… Какой-то умысел проскальзывает в некоторых рассказах о его последних минутах.
Все аккуратные и опрятные, Каховский всклокоченный, небритый, беспокойный…
«Когда Пестель, Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и Рылеев были выведены на казнь, они расцеловались, как братья; но, когда последним вышел из ворот Каховский, ему никто не протянул даже руки… Причиной этого было убийство графа Милорадовича, учиненное Каховским, чего никто из преступников не мог простить ему и перед смертью».
Начальник кронверка Василий Иванович Беркопф был в отгадывании мыслей, кажется, не сильнее, чем в сооружении виселиц. Откуда ему знать, о чем думали пятеро? Как мог, например, Муравьев-Апостол, поднявший полк на бой, а не на потеху, не подать руки другому, кто выстрелил в другом бою? Да разве похоже на римлянина Муравьева — отвернуться от гибнущего человека, которого он, кажется, прежде не знал!
Падающего толкнуть? Никогда!
И стоящий у виселицы расстроенный и подавленный офицер Волков видит, что, «когда осужденных ввели на эшафот, все пятеро висельников приблизились друг к другу, поцеловались и, оборачиваясь задом, потому что руки были связаны, пожали друг другу руки, взошли твердо на доску…».
Все пятеро… Однако задумаемся, к виселице Каховский шел один, а затем — парами: Рылеев — Пестель, Муравьев — Бестужев-Рюмин.
Кажется, в эти последние минуты Каховский действительно отделился от товарищей, но если и было какое-то отчуждение, то со стороны его самого! Он сам мог замкнуться, не подойти — его состояние было нелегким, он особенно натерпелся в последние недели допросов, чувствовал себя одиноким, мог обвинять во многом Рылеева и других вчерашних «северян»…
Все поцеловались, пожали руки, а Пестель с Муравьевым еще раз, из петли…
150–200 человек глядят с Троицкого моста, другие — с Невы, около стены.
Николай Путята видит пятерых у виселицы и близ себя одного француза: «Офицер Де-ла-Рю, только что прибывший в Петербург в свите маршала Мармона, присланного послом на коронацию императора Николая Павловича. Де-ла-Рю был школьным товарищем Сергея Муравьева-Апостола в каком-то учебном заведении в Париже, не встречался с ним с того времени и увидел его только на виселице».
Учебное заведение, конечно, пансион Хикса. Маршал Мармон 12 лет назад сдал Париж Сергею Муравьеву и сотням тысяч его товарищей, а теперь представляет на торжествах совсем другую династию… Пансион же — это двадцать лет назад; Анна Семеновна, Иван Матвеевич, покидающий Испанию, успехи в математике, Матвей, новорожденный Ипполит, расстрел партизан в Берлине, «дети, я должна вам сказать, что в России рабство»…
Оркестр и барабан.
Толпа, к которой прислушиваются несколько тайных агентов… Толпа сейчас замерла, а только что говорила, и мы даже знаем, о чем говорила.
(Из донесений агентов):
— Казнь, слишком заслуженная, давно в России небывалая, заставила, кроме истинных патриотов и массы народа, многих, особливо женщин, кричать: «Quelle horreur!» («Какой ужас!»)…
— Начали бар вешать и ссылать на каторги: жаль, что всех не перевесили, да хоть бы одного кнутом отодрали и с нами поравняли. Да долго ль, коротко, им не миновать этого.
— В городе говорят, что преступники до такой степени хорошо содержались в крепости, что, когда жена Рылеева прощалась с мужем, Рылеев, подавая апельсин, будто бы сказал: «Отнеси это дочери и скажи ей, что, по милости царя, из крепости отец ей с благословением может еще послать и сей подарок».
Половина шестого. «Скамьи поставлены на доски, осужденные встащены на скамьи, на них надеты петли, а колпаки стянуты на лица».
Несколько свидетелей замечает, что Пестелю и его товарищам неприятны прикосновения палачей.
«Когда все было готово, с нажатием пружины в эшафоте, помост, на котором они стояли на скамейках, упал».
Мысловский (запись Лорера): «Когда под несчастными отняли скамейки, он упал ниц, прокричав им: „Прощаю и разрешаю“».
«Разрешает» (отпускает) грехи; то есть разрешает умереть.
Смерть вторая
«Упал ниц, прокричав им: „Прощаю и разрешаю“. И более ничего не мог видеть, потому что очнулся тогда уже, когда его уводили.
Говорят, сорвался Пестель, Муравьев-Апостол, Рылеев».
Восемь декабристов — Якушкин, Лорер, Розен, Штейнгель, А. М. Муравьев, Цебриков, Трубецкой, Басаргин — видят происходящее с помощью одного и того же Мысловского. В тот же день, 13 июля, расспросят, запомнят. Но как по-разному они видят!
«Сошедши по ступеням с помоста, Мысловский обернулся и с ужасом увидел висевших Бестужева и Пестеля и троих, которые оборвались и упали на помост… Неудача казни произошла оттого, что за полчаса перед тем шел небольшой дождь, веревки намокли, палач не притянул довольно петлю и когда он опустил доску, на которой стояли осужденные, то веревки соскользнули с их шеи».
Другие называют иные имена и подробности…
Отчего это расхождение? Может, оттого, что декабристы составляли свои воспоминания много лет спустя? Но они не могли забыть 13 июля и, хотя позже жили вместе на каторге и обменивались воспоминаниями, единой версии так и не создали…
Очевидец… Видит очами. Но как быть, если смотреть невозможно?
Для одних — двое сорвавшихся, для других — трое; то ли зарябило в глазах — три упавших или, наоборот, два-три… То ли один сорвался чуть позже; как понять, кто упал? Кто знает их в лицо, лица изменены, перед последним мигом закрыты капюшоном, зрители в состоянии шока…
Трое лежат на земле, ушиблись. Двое — в петле.
«Они, — напишет один из друзей, — может быть, умирали в медленных страданиях целые тысячелетние минуты».