На дворе под моим окном раздался вновь удар колокола, и вся серая бритая печальная толпа медленно пошла обратно в свои камеры. Большинство гулявших даже и не простились друг с другом. Двор опустел, я тоже отошел от окна и старался представить, как они разошлись теперь по своим камерам, молчаливо сели на свои койки или табуреты и, подперев рукой голову, думают... о чем?
Отдаленные раскаты грома вывели меня из раздумья и, как всегда, вызвали у меня в душе какой-то родственный отзвук.
Вспомнились любимые с детства стихи:
Скучно без счастья и воли!
Жизнь бесконечно длинна.
Буря бы грянула, что ли!
Чаша с краями полна.
Грянь над пучиною моря,
В поле, в лесу засвищи!
Чашу народного горя
Я тихо повторил эти стихи Некрасова и с новым чувством бодрости подошел к окну, призывая приближающуюся грозу грохотать сильнее. Ее порывы дули уже в мое окно, я жадно вдыхал свежий воздух, раскрывал перед ним свою грудь.
И то же самое, казалось, делал теперь молодой узник, только что выпущенный на двор, в таких же холщовых штанах, куртке и шапочке, как у других, но на этот раз уже одинокий и в кандалах, надетых на его ноги и подвязанных к поясу.
«Верно, политический», — подумал я.
Мальчик лет пяти, очевидно, сын кого-то из служащих в тюрьме, подбежал к нему и схватил за руку, очевидно, давно познакомившись с ним при таких же одиноких прогулках.
— Расскажи еще что-нибудь! — послышался его тонкий голосок.
И ребенок, быстро перебирая ножками, бежал, чтобы не отстать от своего спутника. Тот ласково погладил его по беленькой головке, ответил ему что-то неслышное для меня, очевидно, просьбу дать немного походить. Но мальчик не отставал, бежал за ним круг за кругом, а разводящий сторож лениво стоял под навесом, не вмешиваясь в эту сцену.
«Хоть это хорошо!» — подумалось мне.
Но вот новый сильный порыв ветра поднял над двором облако наружной уличной пыли, грянул новый удар грома, и крупные капли дождя начали падать и звонко ударять по железному подоконнику моего окна. Мальчик побежал домой, а молодой узник продолжал быстро ходить кругом своей ничем не прикрытой дорожки, как будто ничего не замечая.
Дождь превратился в ливень. В одну минуту вся полотняная одежда узника, промоченная насквозь, стала серой и облипла кругом его тела. С каждого ее висячего края текли потоки воды. Удары грома и вспышки молнии каждую секунду сменяли друг друга. Его сторож давно спрятался под навесом, а он все ходил и ходил тем же быстрым ровным шагом, и вся его молодая, сильная фигура, стройная, несмотря на казенный костюм, была олицетворением полного безразличия.
Но вот прозвучал новый удар колокола, и он, повернувшись, вошел в тюремные двери.
Я знал, по своему прежнему опыту, что перемены платья и белья у него не было. Казенная одежда выдается по субботам на целую неделю в одном экземпляре, и другой до субботы вы не получите, что бы с вами ни случилось. Снимет ли он ее, возвратившись в свою камеру, в такую же маленькую, пыльную и темную, как моя, или так и оставит все на себе сохнуть до завтра на своем мокром, дрожащем от сырости теле? Перенесет ли он эту прогулку или получит бронхит, а потом и чахотку и отнесется к ним так же презрительно и равнодушно? Или это просто молодая уверенность в своих силах, готовая лицом к лицу встретить всякую невзгоду, все победить или умереть?
Этим закончилась прогулка под моим окном. Мне, как новому, она еще не полагалась.
Стало смеркаться.
Я достал из своего фотографического мешка часть булки, несколько ломтиков колбасы, запил их кружкой приготовленного мною чаю и стал вновь ходить взад и вперед по камере. Мне подали зажженную лампочку. Времени дня я не знал, так как здесь не допускалось часов. Почувствовав наконец легкую физическую усталость, давшую мне надежду на возможность сна, я лег на свой мешок с соломой и действительно забылся глубоким сном.
Долго ли я спал, не знаю. Я сразу был разбужен грохотом замков своей отворяющейся двери. В окне еще была полная темнота, в моей камере по-прежнему тускло светила ночная лампочка.
— Одевайтесь и захватите с собою все вещи! — сказал мне коридорный дежурный. — Вас ждут внизу этапные для увоза.
— Разве уже утро? — спрашиваю.
— Нет, еще вечер, но вас приказано отправить отсюда сегодня же, немедленно.
Я собрал свои вещи и вышел из камеры.
— Была здесь моя жена? — спрашиваю дежурившего в приемной чиновника.
— Нет! — отчетливо отвечал он и, как оказалось потом, солгал, потому что бедная Ксана была здесь второй раз незадолго до моего увоза, но ее снова не впустили.
Началась обычная процедура обыска, особенно тщательная в этот вечер.
— Пойдемте! — сказал мне наконец старший.
Я взял свой чайник и мешок. Оба солдата, обнажив сабли, подняли их на плечо и пошли вплотную рядом со мной по обеим сторонам, а старший шел сзади меня, постоянно прикасаясь рукой к верху моей спины и как бы показывая этим, что попытка к бегству безнадежна: он меня сейчас же схватит за шиворот.
Наконец, воспользовавшись догнавшим нас извозчиком, возвращавшимся в город, он крикнул ему:
— Извозчик! Сколько возьмешь к вокзалу?
— Сорок копеек! — отвечает тот.
— Садитесь! — сказал он мне. — Иначе не успеем к уходу поезда.
Я сел, он поместился рядом со мною, двое солдат пристроились против нас на маленькой скамеечке, и мы рысцой поехали в город к вокзалу.
Подали вагоны, и меня, окружив толпой конвойных, провели в самый последний из них, в вагон 3-го класса, где предупрежденный заранее кондуктор отвел нас в «служебное отделение» в задней части вагона.
— Сюда никого нельзя пускать, кроме контролера! — сказал ему старший.
— Никого и не будет, — отвечал тот. — Только я обязательно должен проходить через вашу часть на заднюю площадку наблюдать за дорогой и фонарями.
В отделении было два купе с поднимающимися скамейками. В первом из них, закрыв занавеской окно, поместили меня и двоих конвойных напротив меня. Третий и четвертый конвойные поместились на скамеечке против этого отделения.
Начала прибывать публика и, не находя свободных мест впереди, постоянно приотворяла двери в наше отделение, чтоб поискать в нем места.
— Нельзя, нельзя! — кричали заглядывающим конвойные.
Попытался войти смазчик, его выставили, несмотря на протест, что он служащий и что это служебное отделение. Попытался войти и сесть жандармский унтер, выставили и его, несмотря на синий мундир, и он, может быть, присланный для соглядатайства, был принужден тоже сесть за дверьми, несмотря на его заявление, что он жандарм и имеет право.
— Кто бы вы ни были, не пущу! — говорил решительным, авторитетным тоном мой старший. — У меня своя инструкция, и, если вы недовольны, можете жаловаться по начальству!
Расспросив конвойных, откуда они родом (так как они всегда боятся молчаливых арестованных), я сказал им для дальнейшего успокоения несколько бесхитростных шуток. Потом я удовлетворил и их любопытство, сказав, что посажен на год за стихи, но никак не мог объяснить им, почему меня везут с усиленной охраной. Вероятно, поэтому трое из них, в том числе и старший, решили всю ночь не спать, уложив четвертого в запас. Они начали наблюдать за каждым моим движением.
Не дождавшись отхода поезда, я влез, к их видимому удовольствию, на верхнюю скамью и, сняв башмаки, так беспокоившие конвойных своими пятками, оставил их у них внизу. Под голову себе я положил свой мешок от фотографического прибора и прикрылся вынутою из него простыней. Несмотря на все усилия, я долго не мог заснуть. Я слышал в полудремоте, как медленно двинулся поезд и наконец помчался полным ходом куда-то, в глубокий мрак ночи.