И я положил ей на стол плату за месяц.
— Не хочу денег! — воскликнула она, отталкивая бумажку. — Возьмите назад.
Но я не взял и отправился укладывать свои вещи.
Когда я пришел прощаться с нею, она сидела очень опечаленная. Да это и понятно. Мы оба успели привыкнуть друг к другу, проводя все утра и вечера вдвоем целых три недели. Мне тоже стало жалко с ней расставаться, зная, что мы более никогда не увидимся. Как-то она отнесется ко мне, когда узнает, что я вовсе не землемер? Мне стало даже неловко думать об этом моменте. Поймет ли она, что я никак не мог поступить иначе?
Я взял с собой только ручной сак и пошел пешком. Она накинула шаль и пошла провожать меня до вокзала. Однако, опасаясь, что ее могут арестовать вместе со мной, я сказал ей, что по дороге должен зайти к товарищу, который очень боится женщин. Я уговорил ее возвратиться с полдороги, остановясь перед входом в найденный Александром Михайловым в первые же дни нашего пребывания в Харькове проходной двор и уверив ее, что тут в доме именно и живет мой нелюдимый друг.
Мы расстались, крепко пожав друг другу руки. Она печально пошла обратно, а я, быстро пройдя через вторые ворота на противоположную улицу, спешно направился к вокзалу.
Квятковский и Адриан Михайлов опередили меня на извозчике. Мы сделали вид, что не замечаем друг друга, хотя и тут, на вокзале, не оказалось ничего подозрительного. До отхода оставалось четверть часа, и поезд был уже у платформы.
Взяв билет не до Москвы, а до первой большой станции, я тотчас же отправился в вагон, соседний с тем, в который вошли мои товарищи. Я сел прямо против кругленького веселого и очень разговорчивого господина с сыном-гимназистом.
— Вы служите у нас в Харькове? — спросил он меня, едва я расположился против него на диване, и он успел разглядеть землемерскую фуражку.
— Нет! — ответил я. — Я приезжал сюда искать работу в земстве, но, к сожалению, оказалось, что никакой нет.
— Как нет! — воскликнул он. — Кто это вам сказал! Я сам в земстве, и у нас масса, масса работы! Кто говорил вам такую небылицу?
— Какой-то высокий черный господин, не помню его фамилии, — сымпровизировал я, захваченный врасплох.
— А, это Хрулев! Знаю его, знаю! Только что же, с ума он, что ли, сошел? Или, может быть, вы сказали ему что-нибудь очень либеральное или неприятное?
— Не помню, кажется, ничего не сказал особенного.
— Наверно, что-нибудь сказали! Иначе быть не может! Оттого он и не захотел. А у нас работы масса, масса!
Он назвал мне свою фамилию и охарактеризовал главнейших деятелей своего земства: либеральных — с большим сочувствием, а реакционных — с нескрываемым презрением, потом вдруг вынул свои часы и с изумлением посмотрел на них.
— Кондуктор! — обратился он к проходящему железнодорожному служителю. — Почему мы до сих пор не едем?
— Не знаю. Задержало жандармское управление. Кого-то разыскивают по вагонам.
— Кого же? — привскочив, спросил он.
— Не знаю! Не знаю! — ответил кондуктор и спешно ушел далее.
Не могу сказать, чтоб у меня замерло сердце, — оно у меня еще ни разу не замирало в буквальном смысле, — но мне стало очень тревожно при этих словах.
Через минуту в наш вагон вошел жандармский офицер в сопровождении четырех солдат и, остановившись у дверей, начал рассматривать пассажиров.
Вся публика, слышавшая ответ кондуктора земцу, с любопытством смотрела на них, ожидая, что они сделают. Мне ничего не оставалось, как подражать остальным и направить на них тоже вопросительный взгляд.
Офицеру, по-видимому, не понравилось такое всеобщее внимание, и он быстро прошел через наш вагон в следующий вместе со своей свитой.
У меня на душе стало весело и легко. Мой сосед полувстал, но опять сел и сказал мне:
— Очень хотел я спросить у него, кого ищут! Мы часто видим друг друга, хотя и не знакомы. Да только подумал, что он еще будет потом раскланиваться со мной на улицах, воздержался. А то что-то очень интересное случилось. Никогда еще не осматривали так поездов.
Раздался свисток локомотива, и мы наконец двинулись в путь. Мой спутник высунулся в окно и, оглядев платформу, сказал мне снова, обернувшись через плечо:
— Никого не нашли, стоят все пятеро с пустыми руками!
Главный контролер, прошедший вскоре, объяснил ему, что произведено нападение на жандармский конвой, везший важного политического преступника.
7. Возвращение
Доехав до Белгорода, первой большой станции, до которой я взял билет в Харькове, я купил на ней билет до Москвы, сел с ним в другой вагон, и новый контролер сделал на нем отметку. Как я и ожидал, никто не обратил внимания, что я еду далее уже не с тем билетом, с которым выехал, и у меня даже не отобрали прежнего, когда ему кончился срок. Я выбросил его в окно.
Только теперь я счел себя в полной безопасности, так как в случае подозрения обратят внимание исключительно на имеющих харьковские билеты. Но и этого не вышло. Правда, на всех больших остановках было явное возбуждение среди жандармов, и они проходили сквозь все вагоны, а в Москве нас встретила даже целая их толпа, но никто из приезжающих не был остановлен для обыска, и я с отрадою в душе сел там на извозчика и увидел, как то же самое сделали невдалеке Квятковский и Адриан.
«Теперь наш след окончательно простыл! — подумал я. — Что-то с остальными?»
Кроме Армфельда, мне очень хотелось повидать в этот раз и всех других московских друзей. В мой прежний проезд через Москву, когда я собирался защищать студентов-демонстрантов под Сухаревой башней во время суда над ними, я успел познакомиться со многими из местной радикальной молодежи, и мне хотелось навестить их.
Москва была, можно сказать, мой родной город. Я провел в ней свои гимназические годы, и каждая ее улица вызывала во мне какие-нибудь юношеские воспоминания.
Как раз и теперь я ехал по одной улице, на которой я жил когда-то в семействе моего гимназического товарища Груздина[54]. Начитавшись романов Фенимора Купера, мы с ним собирались бежать в Америку к краснокожим и учились с этой целью стрелять из индейских «сарбаканов», т. е. длинных трубок, которые мы делали из толстой рисовальной бумаги. Вложив в них бутон георгинов, росших во множестве в нашем саду, мы сильно дули ртом в один конец своих «сарбаканов» так, что бутон вылетал из другого конца, как пуля.
Вот и длинный забор большого сада, в глубине которого стоял наш флигель, вот и большая липа за забором, где находилась в саду скамья, встав на которую, нам можно было смотреть на улицу через забор. Вот и большой белый каменный дом на противоположной стороне переулка, где был женский пансион.
Мне вспоминалось, как учащиеся девочки, высыпав на этот балкон, с любопытством смотрели с него осенью в наш сад, где мы, два гимназиста, перестреливались друг с другом георгинными бутонами; вспоминалось, как мы потом стали стрелять через улицу и в них. Всякий раз, как наш георгин попадал к ним, девочки с визгом толпой бросались его ловить и ухватившая сейчас же заглядывала внутрь, разрывая лепестки. Я долго не мог понять, зачем они это делают, но мой более догадливый товарищ тотчас сообразил, что они ищут там записочки.
Где-то он теперь, этот товарищ моего детства? Мне очень захотелось повидать и его. Он должен быть теперь еще студентом. Я вспомнил, что его отец, московский архитектор, выстроил себе дачу под Москвой, в Петровках. Прежняя дружба заговорила во мне на пути к Армфельду, и, посидев у него немного, я решил побывать у моего гимназического товарища.
— Только тебе в таком случае придется и переночевать у него на даче, — сказал мне Армфельд. — Видишь, собирается гроза!
— А я думал переночевать у Ивановских.
Ивановские — это были славные стройные высокие барышни — три сестры, жившие тоже в Петровках, но только на значительном расстоянии от Груздиных. Младшая из них вышла потом замуж за Короленка, когда он был в ссылке.