Вот и добрался я наконец до дома. Захожу к своим — спят. Посапывают тихо, мирно. Стал я раздеваться, стулом двинул. Тут Климент Ефремович глаза открыл:
— Ты что, Семен Михайлович, только ложишься? Откуда ты?
— С того света, брат.
— Что за шутки? — Ворошилов даже сел на кровати.
— Какие уж тут шутки.
Рассказал ему о ночном происшествии. Со всеми увлекательными подробностями. А он так за меня задним числом испугался, что даже озлился.
— Ну и дурак же ты, — говорит, — Семен Михайлович. Других учишь, а для самого закона нет. Какое право ты имел выходить ночью один? Ты же должен отдавать себе отчет, какая на тебе ответственность, сколькие люди вверили тебе свои жизни и судьбы? А о стране ты подумал?
Что тут скажешь? Прав был Климент Ефремович, конечно, прав.
— Нечего мне возразить тебе, друг ты мой дорогой. Не думал я о стране — гигантоманией не страдаю. А думал я очень узко — о своей собственной шкуре и о том, что она в общем-то ладно на меня натянута и любая дырка в ней — лишняя. И еще думаю я, Климент Ефремович, что, если мы с тобой, два молодых, сильных, ловких и умных мужика, глядясь по утрам в зеркало, будем каждый раз повторять себе: этого человека надо беречь и сохранять, потому что он ой еще как нужен стране и народу, — ни черта мы с тобой не сделаем. И не сделали бы.
— Зачем так-то уж. Я же говорю о разумной осторожности.
— И опять ты прав. Да я ведь уже и наказан.
— Если бы в первый раз, — тут Ворошилов вдруг захохотал, — какой артист в тебе погиб, гражданин писарь. Ну и везучий ты человек, вот везучий! А если бы Зеленский не спал и ты его к Орлову отправил?
— Он бы тоже выкрутился.
А что? Я, наверное, вправду везучий. Есть у меня какое-то такое счастье. Вроде предопределения судьбы. Недаром, когда я выступал как-то на съезде женщин-горянок — а они в судьбе толк знают, — пока я говорил, они мне шинель всю обстригли. Начал речь произносить — шинель до щиколоток была. Кончил — а она до колен.
— Товарищи женщины, — говорю, — милые мои горянки, как это прикажете понимать?
А самые передовые женщины Кавказа и Закавказья мне и отвечают:
— Разобрали мы вашу шинель, Семен Михайлович, на амулеты. От врага, от пули врага, от дурного глаза врага, от болезни, от беды и от несчастья. И чтобы родители были здоровы, и дети наши, и мужья наши, и друзья наши. А лучше всего — отдай-ка ты нам эту шинель совсем, потому что родственников много, друзей много. Надо, чтобы всем хватило.
Я и отдал. А парабеллум свой с вмятиной на стволе сам всю жизнь храню.
Знаете, как в той детской игре: «Даю и помню, беру и помню».
Конец «второй волны»
Кончилась гражданская война, удрал за море барон Врангель с недобитыми остатками своей армии — наше упущение, ну и дел военных поуменьшилось: фронт ликвидировали, Конную перебросили в район Екатеринослава — нынешнего Днепропетровска.
Однако не отдыхать мы туда направились — район Екатеринослава был центром бандитского движения.
Вспоминаешь войну — что говорить, трудно было. Люди на смерть шли, да мы-то, Красная Армия, знали, за что головы клали. А мирное население, люди, через землю, через очаги которых громыхала сапогами, стучала копытами, скрипела колесами обозов война, все ли они понимали, что за гроза грохочет над их деревнями и станицами, за что бьются, за что убивают? Кто понимал, те были или с нами, или против нас. А для мирного населения… Белые идут — грабят, обирают, бандиты налетят — воруют, мародерничают. Ну а красные придут… Конечно, дисциплина у нас в 1-й Конной была строгая, серьезная — военная, одним словом. Но ведь нас никто не снабжал, гимнастерки, сапоги выдавали бойцам, как ордена, — за особые заслуги. Людей кормить надо, лошадей кормить надо, да и надо, чтобы было кого кормить: лошади гибли, они ведь тоже воевали. Приходилось брать у населения. В официальном порядке, но брать. Иногда взамен оставляли своих лошадей — изработавшихся, больных, раненых, усталых, а какие они работники, их еще лечить и лечить, на ноги ставить. Деньги платили, да цены им не было. А чаще бумажку выдавали, что, дескать, у такого-то лошадь взята для нужд Красной Армии и при первой возможности Советская власть возместит ущерб тем или иным способом.
И вот, казалось бы, война кончилась, здесь бы вздохнуть облегченно да за труд мирный взяться, ан нет, банды разгуливают, житья от них нету людям. Батько Петлюра, Юрко Тютюнник и батько Махно… Много же этих «батек» было. Синие и зеленые, пегие и серые в яблоках — «батьки» всех мастей и окрасок со своими приспешниками разгуливали по хуторам и селам Украины, наводя страх на население. Конармии предстояло уничтожить основной очаг бандитизма.
Наступил 1921 год. В довершение всех несчастий — хозяйственной разрухи, человеческой неустроенности, политической и экономической изоляции — страну нашу посетила еще одна беда — неурожай. И его неотвратимый итог — голод. Поднялись из родимых мест люди и побрели в разные стороны по тощей, бесплодной земле, вспоротой снарядами, затоптанной каблуками, побитой подковами. Брели и падали. Не съеденная еще скотина выпирала ребрами, качалась на распухших мосластых ногах, бессильно клонила к земле голову на веревочной шее и уже даже у самого изголодавшегося человека не вызывала кровожадных настроений. Но доедали, конечно, и ее.
Конармейцы переполошились. Нет, не о себе они думали. Самым дорогим для каждого был его боевой конь. После самых кровопролитных, тяжелых боев, не сойдя, а прямо-таки свалившись от усталости с лошадей, бойцы в первую очередь заботились о них. Расседлывали, стирали соломенными жгутами потную пену, накрывали своей шинелью, вываживали, чтобы она постепенно охладилась, поили, кормили. И только потом вспоминали о себе.
Началась жесточайшая бескормица. К нам с Климентом Ефремовичем без конца обращались командиры дивизий и полков, подходили рядовые бойцы:
— Товарищ командарм! Что делать-то будем, кони в теле сдают, смотреть больно, душа рвется!
Что им ответишь? И так делали, что могли: требовали кормов у местных властей, выпрашивали, выклянчивали — словом, приходилось повертеться. В ближайших селах всю солому с крыш поснимали. Глянешь потом на хаты — черные стоят, голыми стропилами скалятся. Как после хорошего пожара.
После таких операций, на которые не от хорошей жизни приходилось идти, ловили мы на себе косые, недобрые взгляды. «Спасибо», прямо скажем, не услышишь. Особенно Клименту Ефремовичу доставалось. Ему ведь приходилось вести разъяснительную работу.
Он про голод объясняет, про нужды страны, говорит о том, что сейчас от каждого потребуется максимум мужества, чтобы стойко перенести все трудности. А при этих словах у него-то самого лицо румяное, девушкам на зависть. Не объяснишь же всем и каждому, что это от тюрьмы царской наследство, били его жандармы, сосуды повредили.
Как-то спустя недолгое время — мы уже тогда в Ростове стояли — пришлось поехать Клименту Ефремовичу на табачную фабрику, с рабочими потолковать, распропагандировать их, как тогда говорили. Они бастовать придумали. Конармия прислала в подарок трудящимся Ростова железнодорожный состав с продовольствием. Бойцы это продовольствие по крохам собирали, от себя отрывали, чтобы только помочь городу справиться с голодом. Удивительную сознательность проявили и опять же, по тогдашнему выражению, понимание текущего момента.
Вагоны требовалось разгрузить силами рабочих. А на табачной фабрике слух пошел, что продовольствие семьям рабочих выдаваться не будет, а раздадут его партийному руководству и разному другому начальству. Фабрика забастовала. Администрация недосмотрела, партийная организация не сумела поговорить с людьми по-человечески, и получилась неприятность: станки стоят, люди шумят, толкуют промеж собой, власть ругают — забастовка, одним словом.
Городской комитет партии попросил Ворошилова съездить к табачникам, объяснить, что к чему. Тот уехал. А спустя часа полтора звонят мне из горкома и говорят: