— Что мне грозит в лучшем случае? И детям? — Она тяжело вздохнула.
Максим смотрел серьёзно.
— Тебе и детям придётся пройти в триумфальном шествии. Затем тебя и Антоса будут, вероятно, содержать в заточении при каком-нибудь храме. Твоих младших детей, я полагаю, передадут на воспитание в какую-нибудь знатную римскую семью. Возможно, их отдадут Октавии, ведь они дети Антония... Царица, это наилучший из всех возможных вариантов вашей судьбы!..
— А мою Пальмету, мою Тулу, тоже отправят в Рим? — Клеопатра сидела, положив руки на колени, с видом послушания. Сколько раз она вот так сидела в кресле, а он стоял перед ней...
— Я пытаюсь уговорить Цезаря оставить царевну в Александрии и передать на воспитание в какую-нибудь почтенную семью. Её могли бы взять, к примеру, Филот и твоя синдрофиса Полина...
Клеопатра вспомнила свои недавние слова, слова, которые она сказала Ирас, и засмеялась истерически. Максим бросил на неё короткий взгляд жалости...
— Я знаю, — сказала царица, — моя девочка у тебя, в твоём доме. Храни её, прошу тебя! Отдашь её Полине только когда будешь уверен, когда будешь в полной уверенности, что в городе все успокоились!..
Он ничего не ответил на эту её отчаянную просьбу и сказал, что Цезарь Октавиан хочет видеть её. Она посмотрела взволнованно и жалобно:
— Он не приедет неожиданно, ведь правда?..
Максим понимал, что ей не хочется показаться перед Цезарем Октавианом униженной, совсем униженной!.. То есть она всё равно унижена, но чтобы римлянин увидел её совершенно раздавленной, совершенно жалкой... Впрочем, Максим понимал, что она теперь может быть только жалкой, и никакой иной! Но знала ли она?..
— Царица, жди Цезаря Октавиана завтра днём, — сказал Максим. Спокойствие его голоса действовало на неё успокаивающе...
Она ходила по комнате, по своей приёмной, из угла в угол, сжимая пальцы и радуясь тому, что Октавиан приедет только завтра...
На следующий день она встала очень рано, солнце ещё не взошло. Ирас и Хармиана одевали её. Она серьёзно задумалась, стоит ли подрумянить щёки, подвести глаза...
— Нет, — сказала вслух серьёзно. И совсем чуть-чуть подкрасила губы.
В тёмно-коричневом платье шёлковом, достаточно широком, чтобы не выглядеть жирной, она показалась себе вдруг очень странной. Волосы были убраны как всегда, по-гречески. Шею и грудь прикрыло ожерелье из крупных агатов, светло-коричнево-пёстрых. И несмотря на седину и отвисшие щёки, она показалась себе, отражённая в гладкой бронзе ручного зеркала, странной девочкой, даже и не девушкой, а именно девочкой...
В приёмной поставили два кресла. Солнце взошло, медленно нарастала жара. Ирас смотрела в окошко высокое, взобравшись на стул. Маргарита сидела, готовая к встрече с Октавианом. Она уже ни о чём и ни о ком не могла думать, исчезли все мысли. Ожидание не томило её. Она то и дело оглядывала комнату и смотрела на Ирас, замершую в позе напряжения... Вот Ирас спрыгнула на пол... Цезарь Октавиан приехал!..
Она решила не вставать, когда он войдёт в комнату. Но едва она увидела его, такого чужого, чуждого ей, такого в парадной складчатой римской тоге, такого официального, и она вдруг испугалась, взволновалась и поднялась с кресла. И он сделал жест навстречу ей, выставив обе ладони, потом взмахнул правой рукой и быстро сказал по-латыни, что она может сесть, что ему приятно побеседовать с ней... Он не был похож на своего двоюродного деда, которого она знала так хорошо... Гай Октавиан показался ей молодым, волевым, жёстким... Коротко стриженные кудрявые волосы были светлыми, лоб — высоким, брови — тонкими полумесяцами, глаза — светлыми и холодными, а вот уши были немного оттопыренными и оттого казались очень мальчишескими... Как он смотрел на неё! Что ему изощрённость её интеллекта! Он видит лишь увядшую, постаревшую женщину. И пусть! Она не намеревается покорять его своей уже несуществующей красотой, своей уже несуществующей молодостью. Ей всё равно...
Цезарь Октавиан сел в кресло, одёрнув складки тоги. Только теперь она заметила у двери Селевка, одного из управляющих царскими кладовыми. Она удивилась. Этого человека она даже и не очень хорошо знала, и всегда полагала совершенно незначительной личностью. Но она бы не хотела говорить с Цезарем в присутствии этого Селевка... Однако она не знала, как же ей, пленнице, отослать его...
Октавиан сказал ей какую-то любезность; он видел, как она нервничает, как раздражает её присутствие Селевка... Она не выдержала:
— Цезарь! Зачем здесь этот человек?..
И тотчас она поняла, зачем здесь «этот человек», то есть Селевк! Это всё было нарочно подстроено, чтобы унизить её, раздавить унижением, сделать покорной!..
— Великая царица! — Селевк шагнул от двери. — Я только доложил великому Цезарю о некоторых драгоценностях, которые великая царица приказала спрятать в недостроенном склепе...
Слуга, смотритель чуланов унижал её!.. Она растерялась, уже не владела собой, говорила машинально, сама едва понимала свои слова:
— Я... я только хотела подарить Ливии, преподнести от меня... — И вдруг она вскочила с кресла и почти завизжала, кинувшись к Селевку: — Великий Цезарь удостоил меня беседой, а ты, подлец, смеешь!.. — Она вытянула руки вперёд, бросилась, как слепая... Селевк попятился, отскочил, выбежал за дверь, дверь хлопнула... Царица всё ещё перебирала пальцами в воздухе. Пальцы её были скрючены, растопырены, она несомненно хотела исцарапать лицо и шею Селевка...
— Сядь, великая царица, — сказал Цезарь, — право, это ничтожество не стоит твоего гнева!..
Сломленная, раздавленная, предельно униженная, она, всё ещё как слепая, вернулась на своё кресло...
Октавиан улыбался. Он видел её седые волосы; под ожерельем, сбившимся, он разглядел заживающие ссадины. Женщина, тело которой состарилось, уже не являлась для него человеческим существом! Её острый ум, тонкость её чувств?.. Он всё это уже сломал, раздавил! Он уже сумел всеми своими действиями, такими мужскими, превратить её в глупую старуху!.. И теперь он сказал ей, в сущности, то же, что говорил ей Максим... Её увезут из этого города, из её города, из её Александрии, из этого её любимого, её единственного города, из города, который она любила и любит такою неразделённой любовью!.. И её привезут в Рим и поведут в триумфальной процессии, и она пойдёт, закованная в кандалы!.. Ведь Арсиноя, её Кама шла... И выбора нет!.. А после триумфа Цезаря Октавиана её сошлют куда-нибудь, в какую-нибудь храмовую тюрьму, как Арсиною, её Каму сослали в Эфес! Её будут угнетать, мучить, как захотят! Она больше никогда не увидит своих детей. Её первенец, её Антос, её Птолемей Лагид умрёт в заточении! Её младшие дети вырастут римскими прихвостнями... Её будут терзать назиданиями, будут назидательно зудеть, объясняя ей, узнице, что вот, греки должны жить всегда, всегда оставаться в Греции, а не лезть в Египет, в Сирию, где их никогда никто не ждал, где они никому не нужны!.. А македонцы, ведь это тоже такие греки, такие греки, которые ещё хуже, ещё ниже греков!.. Но что она может сделать?! Речь идёт о детях, речь идёт об их жизнях, о том, чтобы они остались живы, хотя бы остались живы!..
Максим ещё несколько раз приезжал. Они сидели друг против друга, и такое прежде бывало, бывало... Он всё понимал. Они понимали друг друга без слов, почти без слов, без многих слов...
— Я не могу!.. — Она мотала головой. — Я боюсь за детей. Их накажут! Рим жесток, их накажут. Я должна выдержать до конца, до самой смерти! Иначе детей накажут!..
И она снова ломала пальцы; и он понимал, о чём она говорит! Она хотела покончить с собой, но она боялась, что Октавиан, раздражённый её самоубийством, замучит её детей!.. И она убеждала себя, что она выдержит, она всё выдержит!.. Ради детей...
И она привыкала к мыслям об унижениях дальнейших, она готовилась быть униженной ещё и ещё...
И если бы это был конец!.. Но это не был конец. Конец пришёл к ней, в её заточение, в старый дворец, в заброшенное жилище Лагидов, пришёл в спокойном обличье Максима... Впрочем, она сразу поняла, что что-то случилось. Она увидела, разглядела его растерянность... Она обхватила голову скрюченными пальцами, задохнулась и не могла закричать...