На одном из благотворительных спектаклей гала, который мы давали в Ницце (30 марта), я познакомился с внучкой Пушкина леди Торби (она и устраивала это гала). Леди Торби была исключительно любезна с Сергеем Павловичем — он её совершенно очаровал — и обещала ему оставить в завещании одно из писем Пушкина к невесте Н. Н. Гончаровой, которые она ревниво хранила у себя и не только не опубликовывала, но и никому не, показывала. Леди Торби рассказывала Сергею Павловичу, что после того, как она вышла замуж за великого князя Михаила Михайловича и ему было запрещено государем жить в России, она поклялась, что не только она, но и принадлежащие ей письма её деда никогда не увидят России. Слово своё она сдержала. Российская Академия наук неоднократно командировала своих представителей в Англию — графиня Торби их не принимала. Писал ей и бывший президент Императорской Академии наук великий князь Константин Константинович, убеждая внучку Пушкина передать России русское достояние.
— Вы бы читали его письма! Константин Константинович смел мне писать, что я обязана передать в их Академию мои письма, что они не мои, а их, так как они чтут память великого поэта, который принадлежал не семье, а всей стране. Хорошо же они «чтут память великого поэта»: за то, что великий князь женился на внучке так чтимого ими Пушкина, они выгоняют его из России, как будто он опозорил их своей женитьбой. Никогда, клянусь, они ничего не увидят от меня, ни одного клочка, написанного моим дедом. А у вас, Сергей Павлович, будет хороший автограф, и, должно быть, скоро будет, так как мне недолго осталось уж жить.
Леди Торби оказалась пророком — через несколько месяцев она умерла. Разговор этот произвел очень большое впечатление на Сергея Павловича: после него Дягилев стал бредить письмами Пушкина и поставил себе целью во что бы то ни стало, чего бы это ему ни стоило, иметь не один обещанный ему автограф, а все одиннадцать писем Пушкина. В следующем году, совсем незадолго до своей смерти, он добился своего: великий князь Михаил Михайлович нуждался, постоянно болел и плохо разбирался в чём бы то ни было, дочерей его Сергей Павлович подкупил своим шармом, которому нельзя было сопротивляться, и за совершенно ничтожную сумму (чуть ли не за тридцать тысяч франков) Дягилев приобрёл это бесценное русское сокровище. Осенью 1929 года Сергей Павлович предполагал начать ра-боту по изданию этих писем.
В феврале я уехал из Монте-Карло в Милан, а в конце марта уже был снова в Монте-Карло: 4 апреля начинался монте-карловский весенний сезон. Хорошо запомнилась мне сцена с «Шехеразадой», этой «Аидой» Русского балета. Сергей Павлович так трясся от хохота, когда смотрел этот наивный, устаревший балет, что сломал под собой два страпонтена («Шехеразада» шла и в следующем сезоне, но только в Монте-Карло — ни в Париже, ни в Лондоне Сергей Павлович не решался её возобновлять). В Монте-Карло приехали и Набоков, и Стравинский. Мы работали над двумя новинками 1928 года — «Одой» Набокова и «Аполлоном» Стравинского. «Оду» — её «хореографию» — Дягилев совершенно не понимал и колебался её ставить, и только я (уже в Париже) убедил его поставить её для, меня. Сергей Павлович совершенно не интересовался работой над «Одой», тем не менее последнюю ночь перед премьерой он провёл в театре и помог её поставить, но так никогда и не полюбил этого балета. Совсем иначе относился он, да и все мы, к «Аполлону Мусагету» Стравинского: Дягилев последние годы склонен был считать «Аполлона» лучшим своим балетом.
Параллельно с работой над «Аполлоном» и «Одой» я вёл сезон в Монте-Карло — сезон, начавшийся 4 апреля и продолжавшийся до 6 мая. 9 мая мы уехали в Париж, но не оставались там и 11 мая отправились в бельгийское турне. Сергей Павлович пробыл только три дня в Брюсселе, для того чтобы присутствовать на открытии Дворца изящных искусств (Palais des Beaux Arts), в котором мы давали грандиознейший спектакль, напомнивший мне Версаль 1923 года. В Париж должны были прийти пакеты с какими-то книгами, и Дягилев торопился вернуться в Париж.
Началось наше турне Антверпеном, Льежем и Брюсселем. В Брюсселе, в Театре de la Monnaie, произошел позорный, грандиозный провал. В программе спектакля (23 мая) были «Триумф Нептуна», «Весна священная» и «Волшебная лавка». Мы играли без генеральной репетиции, и играли позорно: «Триумф Нептуна» вместо сорока пяти минут продолжался час с четвертью.
2 и 3 июня мы участвовали в традиционном «празднике нарциссов» в Монтре (давали «Чимарозиану», «Сильфид» и «Князя Игоря»). 4 июня были уже в Париже — 6 июня начинался наш двухнедельный весенний парижский сезон в Театре Сары Бернар. Директора театра братья Изола, преклонявшиеся перед Дягилевым, горячо шли навстречу всем его художественным пожеланиям. Много хлопотал также Жорж-Мишель, занимавшийся прессой и рекламой. Брюнов, как всегда (еще с 1910 года), готовил программу с великолепными воспроизведениями постановок и с фотографиями артистов (с брюновских программ в публике и подымаются требования к художественности программы).
6 июня состоялась премьера «Оды» (вместе со «Стальным скоком» и «Свадебкой») и была встречена очень благожелательно и публикой, и прессой; все: и музыка, и декорации, и применение кинематографа, и особенно мы, артисты-исполнители,— заслужило полное одобрение, и это как будто примирило Сергея Павловича с «Одой». Все же событием сезона была не «Ода», а «Аполлон», впервые поставленный 12 июня (и после этого он шел ещё пять раз). Сдержанный в оценке «Оды», Дягилев писал об «Аполлоне»: «Балет Стравинского — большое событие в музыкальном мире, „Аполлона" я считаю одним из его шедевров, плодом подлинной художественной зрелости. Стравинский стремится к величавому спокойствию... Хореографическая часть поставлена Баланчиным в полном согласии с духом музыки Стравинского. Это классика в современном аспекте — музы в „тю-тю"[имеются в виду тюники – ред.] особой формы. Декорации — французского художника Андре Бошана, художника, примыкающего к группе, восходящей к „таможеннику" Анри Руссо. Сейчас как раз его выставка в галерее „Мажелан". Наивный, искренний подход, совершенно особый, резко отличающийся от шаблонных греческих постановок... Постановку танца я считаю исключительно удачной».
На премьеру «Аполлона» собрался весь художественный Париж (и почему-то весь советский Париж — Москва явно начинала ухаживать за Дягилевым и дарить его исключительным вниманием). Успех был фантастический. Мне была устроена громадная овация; но больше, чем этой овации, в моём празднике я радовался собственной радости — сознанию художественной удовлетворенности — и больше, неизмеримо больше, чем шумным аплодисментам,— успеху, который я имел у Игоря Стравинского и у Дягилева. Стравинский написал мне несколько очень милых строк, а Сергей Павлович после спектакля, умиленный и растроганный, вдруг поцеловал мою ногу:
— Запомни, Серёжа, на всю жизнь сегодняшний день. Второй раз я целую ногу танцовщику. До тебя я поцеловал ногу танцовщика Нижинского после «Spectre de la Rose» [Призрака(видения)розы – фр. На музыку К.М.Вебера].
После «Аполлона» Дягилев подарил мне золотую лиру; эту лиру я оставил Коко Шанель: как и всегда, после премьеры у неё был бал и мне хотелось посвятить мою золотую лиру моей «marraine» [крёстной – фр.].
Мой триумф, начавшийся в Париже, продолжался и в Лондоне — в Театре Его Величества. Спектакли там начались 25 июня и кончились 28 июля (за это время мы дали 36 спектаклей и играли 11 раз «Аполлона» и 6 раз «Оду»). Сергей Павлович находился всё время в «балетной» полосе. В 1928 году «балетная» и «книжная» полосы всё время чередовались, но «книжная» явно брала верх. Два спектакля — 29 и 31 июля — даны были ещё в Остенде, наша балетная страда кончилась, труппа Русского балета получила длительный отпуск. С болью в сердце я чувствовал, что Сергей Павлович стал с каждым днем всё больше и больше отходить от Балета. В августе мы поехали, как всегда, в Венецию. Дягилев начинает создавать планы — книжные и балетные. В следующем месяце, в сентябре, мы должны поехать в Грецию. Дягилев очень много хлопотал об этой поездке и заручился большим количеством рекомендательных писем (в том числе и от Венизелоса). Сергей Павлович мечтал об этом путешествии, готовился к нему; конечно, не афинский Акрополь и Дипиллонское кладбище, не Гермес Олимпийский, не микенские Львиные ворота влекли к себе Дягилева, а Афонская гора, где могут найтись старые церковносла-вянские и русские «книжечки» и рукописи... По возвращении из Греции Сергей Павлович мечтал найти большую квартиру в Париже (а впоследствии и отдельный дом) — и уже подыскивал её,— устроить в ней своё книгохранилище и заниматься книгами, только книгами, тихими, надёжными, верными друзьями... А Русский балет?.. Большая реформа (не развал ли?) ожидала Русский балет: он должен был быть разбит на две неравные части. Одна, маленькая труппа человек в двенадцать во главе со мной, выделялась для новых художественных исканий и должна была преследовать исключительно художественно-студийные цели. Дягилев хотел построить в Венеции, на Лидо, театр для меня и для моей избранной труппы и подарил уже мне все занавесы и декорации Пикассо, Серова, Матисса и Дерена, с тем, чтобы я заказал копии для него... Главная труппа, идейно питаемая маленьким театром-студией, должна была материально питать и студию, и книгохранилище (ничего другого от неё не требовалось, и никак иначе она уже не интересовала Дягилева); она должна была разъезжать на гастроли по всему свету (и в особенности по Америке). Эти планы мне яснее всего говорили, что Русский балет идет к концу, к развязке, которая уже недалеко... Пошатнулось и здоровье Сергея Павловича — у него стали появляться какие-то опухоли, которые потом оказались фурункулами.