Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я был влюблён в театр и в свои выступления и не знаю, каких бы жертв не принёс театру. Вскоре после лондонского сезона (1925 года) Сергей Павлович только вскользь заметил, что у меня не совсем ладно с гримом и что мне следовало бы «починить» нос; я тотчас без колебаний и размышлений — раз это нужно для сцены, значит, нужно, значит, необходимо — решился на операцию носа; операция продолжалась десять минут; греческого профиля всё же не получилось, и я хотел повторить ее, а также «починить» и уши, но Сергей Павлович не позволил этого делать. (Он жалел потом, что подсказал мне эту операцию, находил, что до операции мой нос был красивее, и на одной из программ сделал мне такую надпись: «С искренними пожеланиями, чтобы из глупенького обратился в умненького, из длинноносого — в курносого».)

Дягилев никогда не смешивал театра и личных отношений. В личной жизни он мог иметь слабости, в искусстве он должен был быть непогрешимым художественным судьёю, на решения которого не могли оказывать давления никакие личные отношения. За семь лет я помню только один случай, когда его личная жизнь вторглась на сцену, когда он, директор Русского балета, отомстил на сцене за себя, Сергея Павловича. Произошло это по самому пустячному поводу. Представитель фирмы консервированного молока предложил мне 50 фунтов за подпись на какой-то рекламе. Я рассказал об этом Сергею Павловичу.

—Ни в каком случае не соглашайся. Я ещё понимаю, если бы тебе предложили 100 фунтов, ну, в крайнем случае 75, а за 50 фунтов — ни за что, надо больше ценить свое имя...

Между тем я узнаю, что и другой первый танцор, и большая танцовщица подписали эту рекламу за 50 фунтов, и считал, что у меня нет оснований отказываться от них, тем более что я в то время получал очень скромное жалование. Прихожу к Сергею Павловичу, показываю ему чек на 50 фунтов, и тут происходит что-то невообразимое: Сергей Павлович выходит из себя, начинает кричать и браниться и даёт мне пощёчину. Меня эта выходка задела и обидела несправедливостью; я понял бы, если бы Сергей Павлович принципиально был против моей подписи на рекламе, но ведь за 100 и даже 75 фунтов он позволял мне подписать рекламу, значит, дело в 25 фунтах?.. Я тоже вышел из себя, заперся в своей комнате и переломал всё... На следующий день мы помирились, но у Сергея Павловича остался почему-то неприятный осадок, и он продолжал быть злобно настроенным. Через несколько дней давалась «Пастораль» [балет на музыку Ж.Орика – ред.]. Я готовлю свой велосипед, накачиваю шины, приходит сердитый, недовольный Сергей Павлович:

—Ну что же, вы переделали в «Пасторали» свою вариацию? (Сергей Павлович хотел, чтобы я в вариации делал тридцать два entrechat-six вместо тридцати двух entrechat-quatre [антраша-катр – антраша с четырьмя заносками – фр.], и об этом как-то говорил, но только в виде предположения на будущее и никак не решал этого вопроса.)

—Нет, не переделал, да я и не могу ничего сделать без Баланчина.

Дягилев ничего не отвечает и уходит в зрительную залу.

Начинается «Пастораль». Я танцую свою вариацию — и вдруг в конце вариации слышу ужасающую вещь: оркестр делает большое ritenuto [Ритенуто (итал.) – замедление темпа]. Я был вынужден сделать тридцать два entrechat-six и «сжег» себе ноги. В сильном нервном возбуждении я выхожу вместе с моей партнёршей за кулисы, хватаю её за горло и на-чинаю её душить — артисты едва разняли нас и удержали меня,— я рвусь в оркестр, чтобы избить дирижера, который, не предупредив меня, исполнил приказ Дягилева. По окончании спектакля Сергей Павлович прислал мне цветы с приколотой карточкой, на которой было написано одно слово: «мир».

Я говорил о том, что только раз «домашнюю» ссору Дягилев перенёс в театр, но, собственно, и переносить было нечего, так как в нашей жизни не было ссор и «сцен»,— бывали дни, когда Дягилев хмурился, когда он находился в тяжёлом апатичном состоянии, когда ему ничто не было мило, когда он чувствовал какую-то тоску и опустошённость, иногда у нас была отчуждённость, далёкость, недовольство друг другом, но никогда не было вульгарных ссор. Я едва могу привести один случай, который с натяжкою может быть назван ссорою,— случай, хорошо мне запомнившийся. Эта ссора произошла по совершенно ничтожному поводу. Сергей Павлович просил меня что-то ему купить, а я не хотел выходить из дому.

—Ах так, котенок не хочет исполнить моей просьбы,— так я брошусь в окно.

И Сергей Павлович подходит к окну и, улыбаясь, перебрасывает ногу. Я начинаю сердиться: —Сергей Павлович, ради Бога, оставьте эти шутки, я все равно не пойду.

Сергей Павлович продолжает все с тою же улыбкой:

—А я брошусь в окно.— И действительно делает движение, чтобы броситься.

—Вы с ума сошли, Сергей Павлович! — Я подбегаю к нему, хватаю его сзади, и между нами начинается на полу отчаяннейшая, злейшая борьба. Я чувствую, что вот-вот Дягилев раздавит меня своим громадным телом, каким-то образом вывёртываюсь и ловким, хватким приемом кладу его на две лопатки.

Сергей Павлович, укрощённый, но ещё страшный лев, бледнеет, смотрит на меня уничтожающим взглядом: «Ты с ума сошел».

Столько бессилия и злобы было в этом взгляде задетого, оскорбленного достоинства, привыкшего повелевать, а не подчиняться, что, кажется, я предпочёл бы быть раздавленным, чем видеть этот взгляд... Я впервые воочию увидел в Сергее Павловиче льва — до тех пор я только чувствовал в нём львиную породу.

Воспоминания об этих историях прервали мой хронологический рассказ. Возвращаюсь к нему — к моему летнему итальянскому отдыху 1925 года. Я отдыхал два месяца — август и сентябрь,— и как отдыхал! Путешествие по всей Италии с прекраснейшим гидом — Дягилевым, который окружил меня такими заботами, что у меня порой навёртывались слёзы от умиления и радости, в сопровождении четы Легатов останется в моей памяти как одно из самых значительных событий моей жизни и моего духовного становления. Благодушный, безмятежно счастливый Дягилев как только оказался в Италии, так сразу стряхнул с себя все заботы и погрузился в итальянское блаженство. Все итальянское приводило его в восторг — даже итальянские жулики: он уверял, что жулики вообще очень хороший народ и что среди жуликов гораздо больше талантливых людей, чем среди добропорядочных и честных (а за талантливость Дягилев готов был прощать все недостатки), и особенно обожал итальянских жуликов.

—Ты сравни итальянского жулика с французским,— говорил он,— итальянский жулик мил и весел, весело и шутливо обсчитывает и обкрадывает, и, если его уличишь в мошенничестве, он так мило и добро душно скажет: «scusi, signore»[извините, синьор – итал.] или «scusi, eccellenza»[извините, ваше превосходительство – итал.] (Дягилева все итальянцы звали eccellenza), что невольно прощаешь ему; а французский жулик угрюм и мрачен, украдёт у тебя и тебе же даст в ухо. Это были не одни слова: до 1922 года любимым камердинером Сергея Павловича был итальянец Беппо, веселый и дерзкий мерзавец, проворовавшийся и попавший в тюрьму. Дягилев знал, что Беппо нечестный малый, но терпел его, и прощал ему все дерзости, колкости и мелкие кражи только за его беспечную веселость, за веселую беззаботность, за шутки и прибаутки, и был привязан к этому «весёлому мерзавцу». У Беппо была жена, о которой Сергей Павлович говорил с настоящим благоговением, как о «святой женщине», и любил её почти так же, как свою мачеху. В 1921 году, когда Сергей Павлович заболел (это был первый приступ диабета), она выходила его, и он никогда не забывал этого, в каждую свою поездку в Италию навещал её и при прощании всегда просил её «перекрестить» его...

У Дягилева была странная мания: он так тщательно проверял счета и так долго спорил и рассчитывался с извозчиками, что присутствующий при этом не знающий его человек мог бы подумать, что Дягилев был невероятно скуп. Дягилев мог сорить и действительно сорил деньгами, тратил легко, бездумно сотни тысяч и миллионы, но, когда обнаруживал в счете ошибку в двадцать пять сантимов — попытку обмануть его,— сердился, выходил из себя и буквально был болен — так расстраивали его эти лишние двадцать пять сантимов, которые с него хотели «содрать». В Париже — в частности, в 1925 году — у него бывали постоянно недоразумения с отелями из-за его своеобразной «скупости»: ему подавали счёт, он, мало придавая ему значения, мало думая об этом, забывал платить; через некоторое время ему подавали второй счёт — тогда он вспоминал, что уже был подобный счёт, и, уверенный в том, что он тогда же заплатил по нему, выходил из себя, кричал, устраивал скандалы и не желал слушать никаких объяснений; истории кончались тем, что он платил «вторично» по счёту и в страшном гневе уезжал из отеля. Таким образом в одном 1925 году он поссорился в Париже с отелями «Континенталь», «Ваграм», «Сен-Джемс»...

18
{"b":"232650","o":1}