Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На следующий день я увидел всю Венецию, Сергей Павлович не водил меня по музеям, а старался приблизить ко мне самый город — а я его уже чувствовал родным,— рассказывал мне мрачные венецианские истории; мы ходили по городу, катались по Большому каналу, я купался на Лидо (Сергей Павлович никогда не купался — он органически не в состоянии был показываться на людях раздетым), и всё время возвращались на площадь (суеверный Дягилев, кстати сказать, перепутавший примету, никогда не переходил и не позволял мне переходить площадь между двумя колоннами). Вечером в «Fenice» [Фениче – оперный театр в Венеции – ред.] мы слушали оперу «Севильский цирюльник» и после оперы ужинали с Есениным и Айседорой Дункан.

С третьего венецианского дня Дягилев стал мне показывать искусство Венеции, и так показывать, что, сколько я потом ни бывал в Венеции, мне ни на йоту не прибавилось знания и чувства венецианского искусства — такого непохожего на то, что я так недавно ещё видел в Милане. Нам едва хватило трёх дней; мы не теряли ни одной минуты и успели быть всюду: и в Палаццо дожей, и в Академии художеств, и во всех церквах, и во всех палаццо, куда только могли получить доступ.

Из Венеции мы съездили в тихую маленькую Падую с её узенькими улочками и портиками,— благодарная и священная память об этом путешествии, как об одном из самых главных событий моей внутренней и внешней жизни, сохранится во мне. Здесь, в Падуе, завершилось моё перерождение красотой и искусством, здесь, в городе св. Антония, был заключен мой вечный союз с Дягилевым. В Падуе я прикоснулся к самым истокам всего итальянского искусства, всей Италии, к великому Джотто, бездонно-глубокому и правдивому в своих движениях, к вечному во временной, прекрасной и такой своеобразной форме, и то, что было только намеком в миланском соборе, здесь, перед фресками Джотто, гармонически полно осуществилось. Рядом со мной, девятнадцатилетним, мало знающим, малообразованным и совершенно ещё не жившим ребёнком — мальчиком-юношей, стоял мудрый и всезнающий Дягилев и — каким необъяснимым, непонятным чудом? — видел Джотто теми же глазами, что и я, переживал не такой же, а тот же самый полет души к Прекрасному и Вечному — к Богу и Красоте. Я освобождался от себя и растворялся и углублялся в нём, одно дыхание жизни соединяло и сливало нас вернее и выше всех земных союзов.

Сергей Павлович был взволнован не меньше моего и как-то молитвенно светился. Дягилев не был особенно религиозным и верующим в распространенном смысле слова, но любил торжественную обстановку, любил религиозную обрядность, любил лампадки перед образами в комнатах, любил религиозный быт и дорожил им, как знал и те моменты, когда душа молится неведомому Богу; религиозный быт сросся с суеверием Сергея Павловича и составлял как бы часть этого начала, которое играло большую роль в его жизни; в частности, он особенно чтил Антония Падуанского, считал его своим святым и всегда носил в жилетном кармане брелочек с его изображением. Помолившись на могиле святого, Сергей Павлович обнял меня, сказал, что верит мне и в меня, что берёт на себя заботы обо мне и обещает мне помогать в жизни. С этого дня наша дружба укрепилась и я почувствовал себя не просто Сергеем Лифарем, а частью чего-то большого, громадного.

С этого дня я стал жить только танцем и Сергеем Павловичем, и, что бы я ни делал, мысль о нём не покидала меня ни на минуту. Да и в танце я думал о нём, хотел достичь самого большого совершенства, чтобы быть достойным его, его дружбы и оправдать его веру в меня. Я жадно бросился на книги, на картины, часами просиживал в итальянских музеях, ходил на концерты (испытывал громадный восторг и полёт души), но ещё больше занимался своим интеллектуальным и духовным развитием,— я хотел быть и умнее, и лучше, для того чтобы и духовно, а не только душевно приблизиться к нему, понять его и чувствовать так же глубоко, как мыслит и чувствует Он — Дягилев, Сергей Павлович, Серёжа... Был в Падуе один разговор, который ещё больше взволновал меня крылатой, трепещущей надеждой. Дягилев сказал:

— Теперь я нисколько не сомневаюсь в том, что не только выиграю, но и уже выиграл пари, которое держал с Нижинской, и знаю, что ты очень скоро будешь балетмейстером Русского балета, и очень хочу скорее увидеть тебя творцом, гордиться тобой и собой и радоваться на тебя.

Эти слова не только родили во мне взволнованную надежду, но и какой-то магической силой создали в моём существе новое устремление, новое горение творческой необходимости, которое с этого дня стало неразлучным спутником всей моей жизни...

Из Падуи мы поехали в Милан и здесь расстались: Дягилев поехал в Монте-Карло, я — в Париж,— 1 сентября должна была собраться в Париже вся труппа Русского балета. 31 августа приезжает из Монте-Карло Сергей Павлович с Долиным и Кохно, и я сразу почувствовал между Дягилевым и собой стену, отделившую меня на несколько месяцев от Сергея Павловича. Я не мог встречаться с ним попросту, не мог разговаривать и снова был обречён на одиночество — во сколько раз теперь более трудное!

1 сентября вся труппа Русского балета собралась в Париже, и все были поражены происшедшей со мной переменой: вместо угловатого, резкого, слегка медвежистого юноши все увидели вежливого, элегантного молодого человека. На следующий день состоялся первый урок Нижинской, и этот урок был настоящим моим чудом, которое тем более поразило труппу, что никто и не подозревал о моих занятиях с Чеккетти, никто не знал, что я был в Италии. Когда я переоделся и стал у станка, я вдруг по-настоящему задышал и тело моё запело, — я и сам почувствовал себя настоящим танцором, почувствовал, что все взял с первого же класса, и вся труппа поняла, что я стал другим. Я стал сразу же вести класс, и все приняли это как должное. Ни на кого не произвело такого впечатления моё танцевальное перерождение, как на Дягилева: когда он увидел меня в первый раз в классе, то так поразился, что я тотчас же стал для него первым артистом в труппе. 9 сентября Сергей Павлович даёт мне номер в «Cimarosiana» [балет на основе оперы «Женские хитрости» Д. Чимарозы в оркестровке О. Респиги – ред.], а на следующий день — роль в новом балете «Зефир и Флора» [В.Дукельского – ред.]. Все в труппе поняли, как Дягилев ко мне относится, и не только не старались «затирать» меня, но и выдвигали перед Сергеем Павловичем: когда он приходил, все как бы случайно старались оставлять меня одного с ним...

14 сентября вся труппа Русского балета поехала в Мюнхен (без Дягилева, который приехал позже — 21-го).

В Мюнхене мы пробыли две недели (с 15 по 30 сентября). Успех в Мюнхене (да и вообще во всей Германии) Русского балета был очень большой, и я с увлечением танцевал и жил собственно только танцем и музеями. С Дягилевым мне редко приходилось встречаться, я больше издали любовался им и гордился им — настоящим гигантом XX века — и с благодарною нежностью вспоминал об Италии и итальянском общении с ним. Стоя в церкви и молясь за своих родных, оставшихся в России, я всегда молился и за него, вписывал его имя в листик «о здравии» и подавал за него просвирки... В Мюнхене я очень часто ходил в Старую Пинакотеку и Глиптотеку — смотрел примитивных Аполлонов и родных мне итальянцев, но мало разбирался в Мемлингах, Дюрерах и Кранахах и, когда встретил Дягилева, спросил его:

— Сергей Павлович, что это за Кранаш? (Так по-французски, не зная немецкого языка, прочёл я Кранаха.)

Дягилев сперва засмеялся, а потом прочёл большую и очень интересную, насыщенную лекцию о старых немцах и пошел со мной в Старую Пинакотеку, чтобы «показать» мне Кранаха и Дюрера.

30 сентября мы уехали из Мюнхена, и последняя радость моей мюнхенской жизни была совсем перед отъездом, когда Дягилев дал мне роль приказчика в «Boutique Fantasque» [О. Респиги, Лавка Чудес]. С 1 до 3 октября мы танцевали три вечера в Лейпциге, 4—6-го выступали в Хемнице и через множество маленьких немецких городов к 9 октября приехали в Берлин, где оставались до 27 октября.

26 октября мы дали последний спектакль в Берлине и отправились в большое турне по Германии: неделю (27 октября — 3 ноября) пробыли в Бреслау, пять дней (4—9 ноября) в Гамбурге, три дня во Франкфурте-на-Майне, три дня в Кёльне. Артистический успех этого турне был довольно большой, материальный — совершенно ничтожный. Я не танцевал в турне по болезни.

13
{"b":"232650","o":1}