Так, пессимистическая струйка очень заметна в творчестве Державина и когда читаешь его блистательный «Водопад», то действительно как бы низвергаются перед вами полноводные каскады жизни, для того, чтоб смениться потом унылой тишиной иссякновения. «О, горе нам, рожденным в свет!» — восклицает тонкий ценитель света, знаток и любитель существования Державин. И последние стихи его, дошедшие до нас, торжественным аккордом печали завершают его поэзию:
Река времен в своем стремленья
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
В общем Державин элементами своего юмора, своей сатиры, своего трезвого духа не только разрядил то искусственное напряжение обязательной приподнятости, которое привил нашей литературе Ломоносов, но и, с другой стороны, спустившись на землю, на русскую землю, он не отказался от искренних дум о великом и вечном, от действительной серьезности и важности, от глубоких размышлений. И пусть он сам, вызвав потом известное возражение Пушкина{90}, завещал потомству: «за слова меня пусть гложет, за дела сатирик чтит», Россия с благодарностью вспоминает его не за то, что он делал, а за то, что он говорил. Есть в этом старике нашей словесности что-то молодое, что-то и нам современное, и в столетний день его смерти хочется отдать поклон его литературной жизни и тому, что осталось от нее живого.
П. М. Бицилли
ДЕРЖАВИН
Недавно вышла биография Державина, написанная В. Ходасевичем, печатавшаяся с сокращениями в «Современных записках». Мне она представляется одной из самых содержательных, полезных и нужных книг по русской литературе, какие только были изданы за последнее время. Автор интенсивно использовал мемуары и исследования, мало кому доступные и воссоздал с необыкновенной правдивостью, проникновенностью и наглядностью образ одного из значительнейших и привлекательнейших русских людей. Прибавлю притом, что это первая литературно-обработан-ная биография Державина.
Книга Ходасевича вышла в издаваемой «Современными записками» серии «художественных биографий». Однако это, слава богу, не «biographic romancee». Автор ее писатель слишком серьезный и независимый, чтобы подчинять себя шаблонам этого модного, становящегося уже несносным жанра. Если Ходасевич не выделил в отдельную главу литературной деятельности Державина, если он только касается последней в связи с повествованием о жизни поэта, — то это у него не имеет ничего общего с «приемом» тех составителей «художественных биографий», которые ухитряются, рассказывая о «человеке», умолчать о том, что составляло его «дело» — нелепая, бессмысленная, профессионально-литературная реакция против привычного «приема» прежних биографов, состоявшего в том, что сначала писали о «человеке», затем о его «деле» (l'homme et l'oeuvre). У Ходасевича Державин-поэт не отделяется от Державина-«человека», солдата, офицера, губернатора, министра, супруга «Плениры» и «Милены». Это свидетельствует о такте автора и об его историческом понимании. Форма, избранная Ходасевичем, вполне адекватна материалу, т. е. тому конкретному человеку, о котором он написал свою книгу. Думается, что было бы насилием над материалом писать так о любом великом художнике позднейшего времени. Но было бы фальшью, непониманием главного в изображаемом предмете писать о Державине отдельно как о тамбовском губернаторе и отдельно как о «певце Фелицы».
Рассказывая как писалась ода «Бог», Ходасевич сравнивает повествование Державина о своем духовном напряжении, об охватившем его порыве творчества с тем, что писал Бенвенуто Челлини о своем экстазе при отливке «Персея». Это сопоставление как нельзя более метко, и его стоило бы развить и обобщить. Державин и Бенвенуто Челлини две родственные натуры. У обоих одинаковая горячность, искренность, первобытная «варварская» жизненная мощь, бешеный нрав и доброта, одинаковая обращенность на дело, творчество. Подобно Челлини, подобно людям итальянского Ренессанса вообще, Державин весь, целиком в деле, в деятельности, и притом так, что, чему бы он ни отдавался, он всегда остается одним и тем же. Державин просто не понял бы, что означают слова Моцарта Пушкина о счастливцах праздных, пренебрегающих презренной пользой, единого Прекрасного жрецах; не понял бы, как это можно служить «Прекрасному», будучи «праздным», в чем «Прекрасное» исключает «пользу» и почему «польза» «презренна» и заслуживает пренебрежения. Глубоко правильно замечание Ходасевича, что для Державина поэзия была продолжением государственной службы. «Карьера» Державина была вместе и его творческим путем.
С редким мастерством прослежен у автора этот путь в связи с повествованием о жизни Державина, т. е. о его службе. Ибо службою для Державина почти исчерпывалась жизнь; поэзия же была творческим осмыслением жизни, не — средством спасти от нее «себя», свое «я», как для огромного большинства поэтов. Замечательно, как мало говорит Державин в своей автобиографии и в письмах о своих занятиях поэзией. Его «Записки» — типичный образец весьма распространенного в XVIII в. вида интимной — не «литературы», а «письменности»: мемуаров служилого человека. На склоне жизни служилый человек, с тем сознанием ответственности, какое отличало лучших из них (служба в тогдашних: условиях требовала громадной инициативы и потому воспитывала чувство ответственности очень интенсивно) считал своим долгом отчитаться перед самим собою и перед Россией во всем, что было им сделано. Мемуары Ив. Ив. Неплюева, кн. Я. Шаховского, Д. Б. Мертваго и ряда других выросли из отчета по службе{91}. Некоторые (Державин в том числе) прямо включают в свои мемуары разного рода «оправдательные документы», рапорты по начальству и проч. Писаны эти мемуары тогдашним «форменным», «канцелярским слогом», шершавым, неуклюжим, грузным. И тем не менее, так заразительна жизненная сила писавших, так неотразимы их простодушие и их поглощенность своим делом, «презренной пользой», столь внушительно у каждого самосознание человека, нашедшего в жизни «свое место», что мемуары эти составляют исключительно увлекательное чтение. Все в этих людях: их быт, вкусы, представления, интересы — до такой степени, казалось бы, чуждо нам, «отжито», а между тем, при чтении, они становятся как-то ближе, понятнее, роднее, нежели иные «аристократы духа», которых мы считаем нашими учителями и духовными вождями. У великого гения есть право сказать себе: «Ты Царь, живи один». Но этим самым он обрекает себя на одиночество и заставляет «чернь» испытывать к нему, как человеку, некоторую холодность и равнодушие. Державин «человечнее» Пушкина и в каком-то «чисто-человеческом» отношении ценнее.
Тем, что Державин был, прежде всего, «служилым человеком», с ранней молодости и почти до гробовой доски, обусловлены и сила, и слабость Державина, как поэта. Начать с того, что он был безграмотен (известен отзыв Пушкина о нем, как о «варваре», не знавшем родного языка). Опять напрашивается сравнение с Бенвенуто Челлини. Знаменитый филолог Фосслер говорит, что бесчисленные и грубейшие «ошибки» Челлини против грамматики составляют секрет неподражаемой силы, выразительности, индивидуальности его прозы{92}. В сущности, то же самое говорит Ходасевич о поэтическом языке Державина. Пушкин утверждал, что Державина следовало бы перевести на какой-нибудь иностранный язык: тогда бы выяснилось его истинное достоинство как поэта *. В этом Пушкин был неправ. Благодаря своей безграмотности Державин и создал свой собственный, единственный, неподражаемый по дикости, но и по могучей выразительности поэтический стиль. Во времена Державина уже существовала русская литература, как особая организованная сфера культурной деятельности, слагался общий литературный язык, уже существовали литераторы, для которых литература если не была профессией, то была главным жизненным делом. Существовали литературные школы и направления. Державин был «дикий». Если односторонне и преувеличенно мнение Пушкина, что он не знал родного языка (к простонародной языковой стихии он был, во всяком случае, столь же близок, как Челлини), то он не знал того языка, под воздействием которого тогда формировался русский литературный, — французского. Он грубо и дерзко ломал слагавшиеся каноны литературной речи. Он был признан современниками как величайший поэт, но его поэзия оставалась как-то «вне литературы». Державин не примыкал ни к какой школе и сам не создал школы. Его творчество было все в «пиитическом восторге». Элемент «художества», мастерства, артистичности отсутствовал в нем совершенно.