Нельзя не любоваться первобытным остроумием этого державинского памфлета, брызжущего искрами неподдельного веселья. Медвежья грация стиха так и дышит русским восемнадцатым веком. «Послание моему привратнику» и сатирические отрывки из некоторых од могут дать полное представление об этой еще неисследованной стороне в поэзии Державина.
Надо ли говорить о таких перлах, как «Фелица», «Водопад», «Осень во время осады Очакова»? Точность и яркость грандиозной живописи особенно поразительны в описательных местах державинских од. Вот, например, начало «Павлина»:
Какое гордое творенье,
Хвост пышно расширяя свой,
Чернозелены в искрах перья
Со рассыпною бахромой
Позадь чешуйной груди кажет,
Как некий круглый дивный щит.
Лазурно-сизо-бирюзовы
На каждого конце пера
Тенисты круги, волны новы
Струиста злата и сребра;
Наклонит — изумруды блещут!
Повернет — яхонты горят!
Трудно найти более картинное и верное описание павлиньих красок.
Богатая Сибирь, наклонились над столами,
Рассыпала по них и злато, и сребро;
Восточный, Западный, седые океаны,
Трясяся челами, держали редких рыб;
Чернокудрявый лес и беловласы степи,
Украина, Холмогор, несли тельцов и дичь;
Венчанна класами, хлеб Волга подавала,
С плодами сладкими принес кошницу Тавр;
Рифей, нагнувшися, в топазны, аметистны
Лил кубки мед златой, древ искрометный сок,
И с Дона сладкие и крымски вкусны вина;
Прекрасная Нева, прияв от Бельта с рук
В фарфоре, кристале, чужие питья, снеди
Носила по гостям, как будто бы стыдясь,
Что потчивать должна так прихоть поневоле.
Именно после Державина, а не после Батюшкова и Жуковского, надо было ждать Пушкина. Державин дожил до 1816 года, сохранив за собою первенство в поэзии — вспомним, как в те времена благоговел перед ним отрок Пушкин. Правда, потом он порицал Державина за невыдержанность стиха, но и восхищение его Жуковским и Батюшковым сделалось далеко не безусловным. В поэзии Пушкина нет ничего общего с Жуковским, а к Батюшкову он отнесся впоследствии с чрезвычайною строгостью, найдя у него всего одно выдержанное стихотворение. Замечательны слова Державина, сказанные им за несколько месяцев до смерти С. Т. Аксакову: «Скоро явится свету второй Державин: это Пушкин, который уже в лицее перещеголял всех писателей». Державин угасал, а на его глазах промелькнула почти вся плеяда предшествовавших Пушкину поэтов. Чопорно-томный Дмитриев, умный стихотворец Карамзин, классики Мерзляков и Гнедич, нежный идиллик Капнист, пылкий гусар-идеалист Денис Давыдов, Жуковский, Батюшков. Громы двенадцатого года всколыхнули самодумную старозаветную Русь; древний екатерининский быт в лице Державина понемногу забывался, отходил в вечность и на краю гроба благословлял Пушкина, как вестника новой жизни. Пушкину предстояло очистить алмаз русского стиха от державинской коры.
Б. А. Грифцов
ДЕРЖАВИН
Не заключит меня гробница,
Средь звезд не превращусь я в прах,
Но, будто некая цевница,
С небес раздамся в голосах.
Так Державин думал о своей посмертной судьбе. Но он ошибся. «Державин оставил после себя в казенных архивах массу официальных кляузных бумаг». «В толпе добровольных челядинцев явился Державин». «Ничего не может быть слабее художественной стороны стихотворений Державина». «В его произведениях стали оспаривать даже присутствие истинной поэзии».
«Он был дикарь с добрым от природы сердцем… Но его тщеславие было так простодушно, его ограниченность так недогадлива, что можно ему простить все его нелепости, тем больше, что они остались безвредными для государства по его бессилию… и поэтические его произведения не имеют ровно никакой цены, кроме разве некоторого исторического интереса. Был ли у него талант, или нет, это мы сами уже не могли бы различить, видя в его стихах одно только безвкусие»[81].{86}
Кол за колом вколачивали в могилу Державина исследователи его поэзии и его жизни. Эти две стороны умышленно не различались, пока не соединились окончательно в приговоре Чернышевского. Один только Я. К. Грот заботливо издает и комментирует Державина, но и он, отмежевываясь от «критиков, хотевших прослыть передовыми людьми», не видит, как логично вытекло это обличительное направление из относительно-исторического метода Белинского. Если прав Белинский, говоря, что поэзия Державина есть поэтическая летопись царствования Екатерины, то прав и Чернышевский. Попытка защитить Державина[82], реабилитируя Екатерининский блеск, обречена на неудачу. Вновь поэзия стала бы мемуарами или публицистикой, неизвестно почему переложенными на стихи. Если в Державине искать летописца, то выяснено, что летописец он был бестолковый и недостоверный. И к чему тогда та искусственная и осложняющая правильность наблюдений стихотворная форма, которая становится случайным и мешающим придатком. Как смешно тогда признание Державина о «необычайном парении», в котором он отделяется от «тленного мира». Между тем этому признанию при нашем непосредственном отношении к нему, присуща такая самодовлеющая достоверность, что делается совершенно ненужным спрашивать, какими земными, житейскими комментариями снабдят это «парение» критики Державина и даже он сам. Его собственные «объяснения» его стихов и «записки» о его жизни дают, действительно, наихудший и наименее достоверный комментарий. Тот же возносящийся к образу чистых идей «Лебедь» снабжается комментарием самого Державина о «составленном им проекте учреждения третейского суда, не утвержденном по проискам защитников». Державину казалось, что это великолепное видение, дающее основную нить его миропреобразующего воображения (лебедь — извечный символ света и поэзии — сущность поэзии Державина, пользующейся исключительно световыми обозначениями) казалось, что это только ответ на служебные дрязги, на постоянные происки его служебных врагов. Это любимая и в сущности единственная тема автобиографии Державина.
Три линии жизни расходятся в разные стороны. Сухой, условный язык «Записок», почти не говорит об энергичном, грубоватом и уверенном в житейских благах бытовом его облике. Одновременное осуществление трех методов жизни создает запутанный, разноплоскостный узор. Над чиновнической и бытовой плоскостями поэзия возносится самодовлеющей постройкой, со своими законами развития и со своими первоистоками. Легко отмирают и проходят человеческие волнения, боли и всегда частичные события. Возродившиеся от них образы живут в фантастическом и себе лишь подвластном отвлечении.
Нет оснований сомневаться в боли Державина от смерти его первой жены. Но холодно регистрирует он в своих записках: «июля 15 числа 1794 года скончалась у него первая жена. Не могши быть спокойным о домашних недостатках и по службе неприятностях, чтоб от скуки не уклониться в какой разврат, женился он Генваря 31-го дня, 1795 года на другой жене, девице Д. А. Дьяковой». Нет боли также в пьесе «Ласточка», о которой помечает Державин: «сочинено в память первой жены автора». В свой мир уносится поэзия, чистая, безбольная, самодовлеющая.