* * *
Мои занятия архивом Травникова были внезапно прерваны поспешным отъездом владельца в одну из белых армий. В моем распоряжении остались лишь выписки, сделанные в 1919 году. На основании этих выписок написан и настоящий очерк. Не имея под рукой собрания стихотворений Травникова, я лишен возможности подробнее ознакомить читателей с его поэзией. Поэтому ограничусь несколькими замечаниями.
То, что Травников умер всего 35 лет, причем никаких сведений о его болезни не сохранилось, и то, что он, видимо, сам распорядился касательно вышеприведенной надписи на своей бескрестной могиле, одно время заставляло меня думать, не покончил ли он с собой. Позже я пришел к выводу, что самоубийства не могло быть. Несомненно, жизнь его тяготила; она ему представлялась изнурительной, исполненной тайной злости. Всего яснее это ощущение им выражено в стихотворении «Ильинское». Здесь в первой строфе дано изображение душной июльской ночи (быть может, накануне Ильина дня), после чего следуют еще две строфы:
Кто их знает, у забора
Злого духа или вора
Окликали петухи?
Не взошли лучи багряны,
И на росные поляны
Скот выводят пастухи.
Под напевами свирели,
Затихая, присмирели
Холмы, рощи и поля,—
Но обманчивая тихость
Затаила злость и лихость
Изнурительного дня.
Несомненно, он ждал и хотел смерти. В его черновиках я нашел наброски стихотворения, кончавшегося такими словами:
О, сердце, колос пыльный!
К земле, костьми обильной,
Ты клонишься, дремля.
{80} Но приблизить конец искусственно было бы все же противно всей его жизненной и поэтической философии, основанной на том, что, не закрывая глаз на обиды, чинимые свыше, человек из единой гордости должен вынести все до конца.
Я в том себе ищу и гордости, и чести,
Что утешение отверг с надеждой вместе,
говорит он. Отвергая надежду и утешение в жизни, в поэзии он стремился к отказу от всяческой украшенности. Конечно, с формальной стороны его творчество еще связано с XVIII веком. Но не Карамзин, не Жуковский, не Батюшков, а именно Травников начал сознательную борьбу с условностями книжного жеманства, которое было одним из наследий XVIII столетия. Впоследствии более других приближаются к Травникову Баратынский и те русские поэты, которых творчество связано с Баратынским. Быть может, те, кого принято считать учениками Баратынского, в действительности учились у Травникова?
ПРИЛОЖЕНИЯ
Б. А. Садовской
Г. Р. ДЕРЖАВИН
«Кумир Державина, 1/4 золотой 3/4 свинцовый, доныне еще не оценен», — писал Пушкин Бестужеву в 1825 году{81}. С тех пор прошло больше восьмидесяти лет, а державинский кумир остается не оцененным и доныне. Критика русская им интересовалась мало. Один Белинский заметил, что поэзия Державина есть недоразвившаяся поэзия Пушкина, а Грот классически издал и комментировал его произведения. Но ни Белинский, ни Грот не сумели представить поэзию и личность Державина в полном историческом объеме. Первому мешала исключительность полуэстетической, полуобщественной точки зрения; второй в колоссальной своей работе преследовал, главным образом, чисто филологические цели. Самое издание Державина прошло незамеченным в шуме и бестолочи шестидесятых годов.
Пушкин в том же 1825 году в известном письме к Дельвигу сам попробовал бегло очертить крупную фигуру певца Фелицы. «По твоем отъезде перечел я Державина всего, и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он и ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии — ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы (исключая чего знаешь). Что же в нем? мысли, картины и движения истинно поэтические; читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей-богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом. Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем о нем (не говоря уж о его министерстве); у Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь. Гений его можно сравнить с гением Суворова — жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом»{82}. В резком отзыве Пушкина далеко не все справедливо, но не забудем, что сам Пушкин был почти современником Державина. Близость исторической перспективы мешала ему воздать должное своему великому предтече. Притом Пушкину, как бывшему «арзамасцу», Державин, член «Беседы», сторонник и личный знакомый Шишкова, не мог не внушать известного ревнивого пренебрежения. Быть может, Пушкин бессознательно чувствовал в Державине единственного достойного себе соперника-поэта, которому он выступал на смену. Возможно также, что Пушкин полупрезрительно отзывался о Державине в первом упоении молодых поэтических надежд, перед которыми державинское прошлое не могло не казаться бедным и темным. Тем не менее, достоверно одно, что Пушкин никогда не любил Державина.
Но нас не должна смущать суровая резкость пушкинского приговора. Подлинная личность Державина Пушкину была совершенно неизвестна; тем более, как истые питомцы двух различных веков, по натуре они были людьми противоположными друг другу. В торжественных одах прямодушного царепоклонника вольнолюбивый Пушкин двадцатых годов видел одну грубую лесть. «С Державиным умолкнул голос лести, а как он льстил!»{83} — восклицает он в одном письме. Пушкин упрекал Державина за его министерство, за писание придворных од, но сам он в то время не был еще ни камер-юнкером, ни автором «Бородинской годовщины». А между тем Пушкина никак нельзя заподозрить в желании льстить кому бы то ни было.
Державин жил за полтораста лет до нас. В общем развитии русской жизни это такой огромный срoк, такое необъятное историческое пространство, которое немыслимо окинуть простым глазом: тут нужен телескоп.
Личность Державина в особенности ярко рисуется в его «Записках». В них он — весь, со всеми достоинствами и недостатками своей эпохи. При чтении этих на редкость откровенных «Записок» становится ясным, что знаменитые стихи: «За слова меня пусть гложет, за дела сатирик чтит» — не были пустой фразой. Младший современник Ломоносова, родившийся всего лет через пятнадцать по смерти Петра, выросший без всякого воспитания и образования в неприкосновенных условиях старорусского елизаветинского быта, — мог ли Державин смотреть на поэзию иначе, как на междудельную забаву? Из тех же «Записок» мы узнаем, что оды любимцам и вельможам ему случалось подносить не ради личных выгод, а единственно в интересах самой службы. По собственным словам, он «опасался быть причтен в число подлых и низких ласкателей, каковым никто не дает истинного вероятия», похвалы же он относил «только к Императрице и всему русскому народу». Зато в службе он, действительно, был «горяч и в правде чорт». Сама Фелица не всегда бывала довольна бескорыстным усердием своего Мурзы, а уж ей ли не пел он дифирамбов! То и дело у Державина случались опасные сшибки с Потемкиным, Вяземским и прочими «орлами», не говоря уже о ближайшем его начальстве. Он дерзал противоречиво спорить с самим грозным Императором Павлом и навлек на себя бурный его гнев[78], и наконец, был отставлен из министров юстиции Александром за то только, что (как сказал ему Государь) «ты слишком ревностно служишь». Державин знал и любил свои служебные обязанности. В эпоху своеволия и всеобщего воровства своей честностью принося действительную пользу государству, он имел право требовать, чтобы его «чтили» за дела. Однако, заурядным чиновником Державин не был. Жизнь его полна приключений. Бедный казанский гимназист, ученик ссыльного каторжника, после Измайловский рядовой, затем отважный офицер, преследующий с Бибиковым Пугачева, волею судеб превращается в важного государственного мужа. Под конец мы видим его величавым любезным старцем, министром на покое, мирно гуляющим по саду в своей Званке, в халате и колпаке, с грифельной доской в руках, с собачонкой за пазухой.