Переписанная на машинке, рукопись насчитывает восемьдесят пять страниц, что соответствует книжке в сто страниц форматом в одну двенадцатую листа или в одну восемнадцатую по нормам времени, и остро ставит проблему пунктуации. Мы пытались влезть в шкуру Рускони или другого секретаря Александра и использовать, как в XIX веке, обильные точки с запятыми. Но отказались от этого, потому что показалось, что текст дышит в другом ритме. Тогда мы прибегли просто к точкам, и сразу получилось следующее:
«Существует во Франции некое разумное существо, которое в течение определенного времени остается недвижным, как земля, измученная насильственными жатвами, раздирающими кожу ее.
Это народ французский.
Напрасно вы будете его искать в VII, VIII, IX веках. Он как будто нигде и не показывается: его не видно. Он как будто не двигается: не чувствуешь движения. Он как будто и не жалуется: его не слышно.
В те времена он повсюду. Но только его попирают ногами. Его топчут. А он строит дворцы королям, крепости баронам, монастыри монахам». Продолжение, дорогие читатели, на страницах данного издания.
СТРАНСТВИЯ АГАСФЕРА
(1852–1868)
Младший Дюма недолго остается в Брюсселе вместе с Александром. Он вскоре возвращается в Париж, где «Дама с камелиями» 2 февраля 1852 года обеспечит ему славу, подобную славе его отца, правда, в чуть более раннем возрасте, после «Генриха III и его двора». Но этим точки соприкосновения и ограничиваются. Вальми романтической революции возвещал конец монархии божественного права. Пьеса же младшего Дюма с ее фарисейским морализмом, напротив, знаменовала собой в области искусства украшенное мишурой начало диктаторского режима, который вскоре осудит за оскорбление нравов Бодлера и Флобера.
Месяц прожив в гостинице, Александр переезжает в двухэтажный дом номер 73 на бульваре Ватерлоо[110]. Роскошно его обставляет, в кредит, разумеется, и делает местом встреч для маленькой колонии французских политических ссыльных. Поскольку Алексис близок к завершению своей эмансипации, Александр нанимает Жозефа, «бельгийского слугу в полном смысле этого слова, то есть рассматривающего всякого француза как своего кровного врага». Рускони и Эдмон Виело остались в Париже, и, следовательно, Александру нужен и секретарь; в лице Ноэля Парфе, бывшего депутата, высланного с женой и ребенком, находит он настоящее сокровище. «Никогда никого еще не называли вернее, — сказал о нем Шарль Гюго. — Имя ему — веселость, фамилия — мудрость». Сорок лет, тонкие усики, небольшая бородка, «всегда в черном, что никогда не выглядит, как траур», он быстро становится гораздо большим, чем просто переписчик. Наделенный всей полнотой власти эконом, он решается навести порядок в финансовых делах Александра. В общем ему это удалось, и нет никакого сомнения в том, что не будь государственного переворота, этот представитель народа мог быть признан лучшим экономистом Франции.
«Время шло быстро и незаметно, особенно для меня, так как я добровольно выбрал ссылку в этом прекрасном городе Брюсселе. Каждый вечер или почти каждый вечер большой салон на улице Ватерлоо, 73 собирал кое-кого из друзей, друзей сердца и друзей двадцатилетней давности: Виктор Гюго царствовал здесь безраздельно, Шарра, Эскиро, Ноэль Парфе, Гетцель, Пеан, Шервиль», к которым можно добавить Паскаля Дюпра, Эмиля Дешанеля, Луи Лоседа, Шарля Пласа, Армана Тестелена, Этьена Араго и многих других. «До часа, двух часов ночи сидели за чайным столом, беседуя, болтая, смеясь, иногда и плача.
Я обычно в это время работал, и только на два-три часа в вечер спускался со своего второго этажа — вставить слово в общую беседу, как путешественник, дошед до берега реки, бросает веточку в ее воды.
И разговор увлекал за собою слово, как поток увлекает веточку.
Потом я возвращался к работе». О чем Александр не говорит, настолько это кажется ему само собой разумеющимся, так это об открытом столе для всех этих ссыльных, как правило лишенных средств к существованию. В этом домашнем ресторане речь шла не о милостыне, но о минимальной плате в 1,15 франка за обед, то есть по цене обычной дешевой харчевни. Эконом Парфе удивленно поднял брови и повысил тариф до 1,50 франков, последняя цена, что позволило свести дефицит этого открытого и роскошного стола до 40 000 франков. Почти отверженный Гюго, которому жена его высылала лишь 300 000 франков, использует эту нежданную удачу на двести процентов, пользуясь полным пансионом в течение десяти дней с льготным тарифом в 2,50 франков за обед и ужин. Но поскольку он только обедает и не настолько мелочен, он платит по счету не 1,25, а 1,50. Будучи настоящим барином, он дает остаток суммы Жозефу в качестве чаевых. Все это не мешает ему устроить роскошный прощальный банкет для ссыльных республиканцев, когда его изгоняют из Бельгии. Александр — один из тех, кто провожает Гюго до Антверпена, чтобы посадить на судно, направляющееся в Англию. Он последним пожимает ему руку. Гюго вспомнит об этом с волнением. Когда в ноябре 1854 года Александр посвятит ему свою драму «Совесть», Гюго ответит ему в «Созерцаниях»[111]:
С морских берегов благодарю того, кто возвращается
На речной берег, где пребывают траур и покой,
Того, кто с головы, лучом осиянной,
Корону снял и бросил призраку отсутствия,
Того, кто среди славы и волнений посвящает
Свою драму недвижной и бледной трагедии!
О, друг, я не забыл антверпенской набережной,
Ни стойкой группы дорогих друзей, все более сплоченной,
И лбы их чистые, и ты, и та толпа.
И вот уже качается в волнах челнок, который должен
Меня до парохода довезти, последнее и долгое объятье.
Я поднялся на нос дымящего парохода,
Колесо взрезает волну, и мы кричим друг другу:
— Прощай! И вслед за тем в ветрах, в волнах и водах
Я, стоя на борту, ты, стоя на набережной,
Вибрируя, как две лютни, ведущие свой диалог,
И пока мы можем видеть друг друга, мы всматриваемся
Один в другого, как будто обмениваемся душами;
А корабль плывет, и земля убывает;
Меж нами горизонт, не видно ничего;
Туман спускается и покрывает безбрежное море;
И вот уже ты вернулся к твоим блестящим, ослепительным,
Бесчисленным трудам, в счастливый, яркий день;
Я же погружен в зловещее безмолвие ночи.
У каждого гения свои причуды. Во исполнение «каторжных литературных работ» Александр, как Бальзак, ставит себя в ситуацию, когда надо беспрерывно выплачивать долги. Для Стендаля литература была реваншем за посредственную дипломатическую карьеру. Для Рембо во всех смыслах — нарушением привычного хода вещей. Гюго выбрал путь политической непримиримости, и что ему оставалось делать на своем одиноком острове, как не писать? И вот он уже на восемнадцать лет погружен в «зловещее безмолвие ночи», освещенное лишь «Возмездиями», «Отверженными», «Человеком, который смеется», «Тружениками моря» и «Легендой веков».
«Несчетны» у Александра не только его произведения. В прошедшем году у него родился маленький Анри, результат его связи, о которой мало что известно, с Анной Бауэр, замужней дамой. Знает ли вообще Александр об этом рождении? Ничто не позволяет говорить об этом с уверенностью. Во всяком случае, никогда не проявил он ни малейшей заботы об этом втором сыне, который невероятно на него похож внешне и который, в отличие от младшего Дюма, станет социалистом и коммунаром. Высланный вместе с Луизой Мишель и Рошфором в Новую Каледонию, амнистированный в 1880 году, известный литературный критик и посредственный драматург, он породит будущего академика Гонкура, примет сторону Дрейфуса в его деле и поддержит Золя. Его сводная сестра Мари приедет жить в Брюссель в 1852 году и невероятно усложнит существование Александра. До этого момента ему как-то удавалось сдерживать стремления мадам Гиди и Изабеллы Констан одновременно покинуть Париж. Он мог поманить первую путешествием в Германию, а вторую поездкой в Италию, сдержав оба обещания в течение лета. Ему важно было также позаботиться о том, чтобы ни та, ни другая не встретились у него с «прекрасной кондитершей» с бульвара Ватерлоо. Ее тоже звали Мари, она торговала пирожными, было ей лет двадцать-двадцать пять, брюнетка «с глазами испуганной газели» и, по свидетельству Шервиля, в меру глупенькая. Про нее рассказывают, что достаточно было Александру пристально на нее посмотреть, как она тут же впадала в сомнамбулический сон. Это свидетельство находит поэтическое подтверждение у Жерара де Нерваля, проездом посетившего Бельгию[112]: «Он [Александр] гипнотизирует истеричку булочницу и доводит ее до удивительных конвульсий, о которых она при пробуждении ничего не помнит. Она достойна жалости, если он ее не погубит прежде, но есть все основания полагать, что погубит, и в собственном доме».