У врача нет ни малейшей надежды. Александр посылает за самым лучшим доктором, тот пожимает плечами: напрасно его побеспокоили, этой женщине уже не поможешь. Священник соборует умирающую и уходит «без единого слова сочувствия при виде льющихся слез». Здесь же и сестра Александра, жалкое утешение, ибо он никогда ее особенно не любил. «Как случилось, что в этот момент мысль о герцоге Орлеанском явилась мне в голову? Как случилось, что меня охватило вдруг неодолимое желание писать к нему? Очевидно, большое горе побуждает нас думать о тех, кого мы любим, как об утешителях. Я глубоко любил герцога Орлеанского. Его смерть и смерть моей матери были для меня самым страшным несчастьем жизни моей, которое потрясло меня до полного отчаяния». И он посылает ему горестное письмо. Через полчаса лакей Фердинанда доложил, что Его Королевское Высочество здесь, на улице, в экипаже. «Он еще не успел договорить, как я, бесконечно тронутый деликатностью принца, выскочил из дому, открыл дверь экипажа и, обвив его руками, зарыдал, уткнувшись головой ему в колени. Он взял мою руку и позволил мне выплакаться».
Фердинанд уезжает. Чуть успокоившись, Александр возвращается к Мари-Луизе. Последняя совместная ночь в одной комнате, в одном алькове, как когда-то в Виллер-Котре. Сбивчивые воспоминания, детский страх, что вскоре она уйдет, и некому будет уже защитить его, тоска, ведь после нее настанет и его очередь, подлое утешение, что с нею вместе его покинет и тяжкая постоянная эмоциональная нагрузка, угрызения совести: он уделял ей меньше внимания, чем мог бы, был резок, когда она жаловалась, что редко видит его, ощущение свободы, вскоре он перестанет быть вечным ребенком, и чувство вины, оттого что он испытывает все это. Наутро «взгляд, все еще сосредоточенный на мне, помутился; желтоватый оттенок набежал на лицо, ноздри утончились, губы прилипли к зубам». К полудню закрылся левый глаз, а потом и правый. «На обоих веках жемчужинами застыли слезы». Александр приподнимает веки и ужасается «выражению отчаяния» в глазах. «Я отпустил веки, которые медленно опустились, как бы под собственной тяжестью». Трижды он позовет ее. Ей удастся снова открыть глаза. Он испускает крик. «Как и в первый раз, веки медленно упали, возможно, еще медленней; дрожь пробежала по всему телу и встряхнула ее; потом все сделалось недвижным, кроме губ, которые задрожали и приоткрылись; теплое дыхание отлетело от них и коснулось моего лица. То был последний вздох».
«Женщина, которую любишь, заменима; но незаменима мать, которая любит тебя». Песнь о Генерале учит нас, что две минуты спустя после своей смерти Генерал явился в полночь и постучал в дом, где спал Александр. «Ну что ж! То, что сделал для меня отец, наверняка сделала бы для меня и моя мать; если какая-то частица нас, которая нас переживет, пришла проститься со мною, когда умер мой отец, наверняка и мать моя, умерев, не отказала бы мне в такой же милости». Ни священника, ни сестры милосердия, только он должен бодрствовать у тела. На двадцать три часа запирается он в комнате, жжет свечи, сидя против трупа. И молится. С наступлением полуночи он гасит свечи и удваивает молитвы. «Ни шороха не было слышно, ни вздоха». В изнеможении он засыпает, по крайней мере, так она сможет явиться ему во сне. Но сон глубок, никаких сновидений, «с того дня вера моя угасла, и даже самые ничтожные сомнения рухнули в бездну отрицания: если бы существовало хоть что-то, что остается от нас после нас, то моя мать не смогла бы не явиться мне, когда я так ее молил. Стало быть, смерть — это прощание навеки»[9].
Эти строчки были написаны в 1855 году. Опубликует он их лишь в 1866, за четыре года до собственной смерти. Они выражают, таким образом, его сложившуюся позицию относительно материальности мира, что, кстати, подтверждают и свидетельства одного из его последних секретарей Бенжамена Пифто. Этой декларации атеизма часто противопоставляют его собственный конец, совершенно христианский, что, впрочем, весьма сомнительно, поскольку связано со ссылками на благонамеренного младшего Дюма, всегда шарахающегося от отцовского нон-конформизма, который мог бы лишить его бессмертия, даруемого Французской Академией. Но правда и то, что до 1855 года Александр публично заверял о своей вере, либо из политического оппортунизма, когда он нуждался в поддержке церкви, баллотируясь в депутаты в 1848 году, либо он и в самом деле пытался уверовать любой ценой, спасаясь от метафизического отчаяния. Именно так можно толковать смысл его посвящения Виктору Гюго драмы «Совесть» в 1854 году: «<…> Примите ее в знак дружбы, которая пережила ссылку и, надеюсь, переживет даже смерть. Верую в бессмертие души». Или творчества? На самом же деле уже в следующем году он заявит обратное, не без сожаления, как следует из его письма того же времени к Жерару де Нервалю, находящемуся тогда в психиатрической клинике: «Вам известно, что я материалист. Увы! Мне бы вовсе не хотелось вербовать новобранцев для моей печальной религии. Напротив, пусть меня обратят в вашу. Бог, как я вижу, говорит вашими устами, так направляйте же меня, мой дорогой друг, я буду вам признателен»[10]. Рассказ Жерара о своих предшествующих жизнях ослепителен, не слишком правоверен, вовсе не убедителен, и Александру остается надеяться лишь на то, что, сколько бы он в себе ни сомневался, его книги его переживут.
То ли это экзистенциальное противоречие, то ли результат глубокого уважения Александром религиозных чувств Мари-Луизы, но факт то, что он сочиняет чрезвычайно набожные стихи для подписи к ее посмертному портрету, написанному Амори Дювалем; чтя память умершей, мы не считаем полезным их здесь цитировать. Мари-Луиза похоронена 4 августа в Виллер-Котре. Накануне похорон Александр побывал на кладбище. «Могила была вырыта у подножья камня, под которым покоился мой отец. Могильщик стоял рядом, в нескольких шагах, опершись на заступ, как его предшественник в «Гамлете». Поблизости — «земля ожидания», место, которое, по просьбе Александра, могильщик зарезервировал для него. «И опершись о камень на могиле моего отца, я долго смотрел сквозь слезы на эту пустую яму, которая завтра перестанет пустовать».
Неизвестно, присутствовал ли на похоронах в Виллер-Котре Гюго. Но присланное им письмо свидетельствует, что, по крайней мере, свои соболезнования он высказал. «Хотел бы иметь менее печальный повод, чтобы пожать вашу руку. Завтра достаточно будет вашему взгляду встретиться с моим, чтобы убедиться в ошибочности ваших во мне сомнений»[11]. Что же за причина вновь если не поссорила их, то во всяком случае отдалила друг от друга? Скорее всего постоянное соперничество Иды и Жюльетты Друэ. Двумя годами раньше Александр заявил о необходимости срочно открыть второй Французский театр. Разумеется, он уже успел убедить в этом Фердинанда и потому без труда добился привилегии на открытие театра с исключительно романтическим репертуаром, за кулисы которого Александр уже, как мы видели, успел его ввести. Новые хозяева — Александр и Гюго — передали привилегию Антенору Жоли. Потребовалось время, чтобы найти деньги и помещение[12], но в конце концов Театр Ренессанс (еще одно программное название) откроется осенью 1838 года «Рюи Блазом» с Фредериком Леметром в главной роли. Легко вообразить себе интриги Иды и Жюльетты в борьбе за роль королевы Испании. Мудрый Антенор Жоли сумел погасить надвигавшийся конфликт, пригласив на эту роль Аталу Бошен. Вслед за «Рюи Блазом» должна была выйти пьеса, написанная Александром в соавторстве с Жераром де Нервалем. Они договорились написать ее во время путешествия в Германию, подготовку к которому Александр всячески пытается ускорить, стремясь выйти из своего горестного состояния.
В трауре по своей любви к Женни Колон, Жерар тоже хочет поскорее уехать из Парижа. Она вышла замуж, и он на клочках бумаги записывает мудрые мысли, которые Александр просто переписывает, вместо того чтобы над ними поразмыслить: «Нет ничего опаснее для людей, мечтательных по натуре, чем серьезная любовь к особе из театра; это бесконечная ложь, кошмарный сон, безумные иллюзии». Естественно, что, кроме всего прочего, у Жерара совершенно нет денег. Александр добивается для него аванса в тысячу франков в счет их будущей совместной драмы, назначает свидание во Франкфурте, куда каждый должен добираться самостоятельно, но где вы видели Александра, путешествующего в одиночку? Во-первых, он не знает немецкого и в этом случае от Жерара никакой пользы быть не может: прекрасный переводчик Гете и Гейне разговаривать по-немецки не умел и «с трудом понимал, когда разговаривали с ним». Стало быть, нужна была переводчица. Ею могла быть Ида, получившая двуязычное образование в Страсбурге. Она счастлива совершенно этой своей двойной необходимостью, уж на сей раз она его одного ни на какую экскурсию не выпустит, ни днем, ни ночью одного не оставит. Трогательная наивность!