В тот день Аббас больше, чем когда-либо, проявлял эти данные ему богом и впитанные с молоком матери, присущие его классу качества. Он чувствовал, что сегодня должен совершить что-то особенное, чтобы все жители квартала были им довольеы, простили ему обиды, которые он, может быть, нанёс им в прошлом, не поминали его лихом, если они уже больше не увидят его, не посылали ему вслед проклятий, не тревожили бранными словами души— его усопших родителей и не поднимали из могилы его умерших предков. И, чтобы в тот день, когда он уйдёт из этого мира, при упоминании его имени они хотя бы говорили: «Да упокоит господь его душу». И если после него кто-нибудь в этой самой лавчонке начнёт торговать киселём и мороженым, то пусть люди, которые придут к нему в лавку, скажут про её прежнего владельца: «Блаженной памяти Аббас» — или: «Господи, упокой его душу, он был неплохим человеком, понятливым, знающим цену и людям, и дружбе. Он был человеком великодушным и честным, умел ценить добрососедские отношения, был приветлив и внимателен».
Не успел Аббас съесть толчёного мяса с хлебом, — остатки вчерашнего ужина, которые жена перед его уходом в лавку завернула в клетчатый ситцевый платок и положила ему в карман, — как увидел, что один из новых американских автомобилей, которые называют «джипами» и которые недавно вошли в моду, остановился на углу переулка.
Два противных урода полицейских в синих мундирах и мягких шляпах, которые им выдали два-три дня назад, выскочили из машины и направились прямо к его лавочке.
Аббас предчувствовал приход этих людей и поэтому, увидев их, не растерялся.
— Это ты Аббас, продавец мороженого?
— Да, ваше превосходительство, я ваш покорный слуга.
— Вставай, собери свои пожитки и пойдём.
— Может, вы изволите сказать, куда мы пойдём?
— Брось прикидываться дураком, сам прекрасно знаешь.
— Откуда мне знать, клянусь вам, я и в мыслях не имел ничего подобного.
— Имел или не имел — это нас не касается.
— Так что же прикажете мне делать?
— Ничего, вставай, выгони этих паршивцев из своей лавочки, закрой её и пойдём.
— Но, господин полицейский, ведь у меня семья, жена, дети, у меня есть платежи и невзысканные долги. Что же будет с ними? Что же будет с женой и детьми?
— Это нас не касается. Ты можешь иметь всё, что твоей душе угодно, и всё равно твою дальнейшую судьбу определит полицейское управление.
— Но что же я сделал плохого?
Это нас не касается. Если мы будем целый час отвечать на вопросы всякого, кого вызывают в полицию, мы не сможем арестовать за сутки более двух преступников
— Да разве я преступник?
— Мы ведь не сошли с ума, чтобы прийти сюда среди бела дня заводить с тобой споры, если бы ты не был преступником.
Ну, тогда пусть хотя бы эта бедняжка, которая только что начала есть свой кисель, съест ещё несколько ложек. Тогда и пойдём со спокойной душой.
— Попридержи язык, вонючий паршивец, не то тебя вместе с твоими покупателями скоро заберёт мойщик трупов. Какое нам дело до этой бабёнки? Пусть она выйдет из лавки, сядет у стены и слопает этот змеиный яд.
Несчастная женщина поспешно одёрнула свой выцветший, заплатанный чадор-намаз и, глубоко вздохнув, с шумом втянула ртом остатки киселя, пролив часть его на землю. Затем она встала, бросила деньги на лоток Аббаса и быстро исчезла за углом.
— Ну а теперь чего ты мешкаешь?
— О, господин полицейский, предложение, которое вы мне делаете, не такое уж заманчивое, чтобы человек сразу поднялся, запер свою лавку и последовал за вами туда, куда вашей душе будет угодно.
— Ну, знаешь ли, ты ведёшь себя слишком нахально. Мы пришли сюда не по своей воле. Приказ о твоём аресте был дан час назад, и с тех пор из меджлиса уже пять раз звонили и справлялись, арестован ты или нет.
— Но у меня нет родственников в меджлисе.
— Да упокоит господь душу твоего отца, при чём тут родственники? Одного господина доктора Тейэби достаточно на все семь поколений твоих предков.
Вот тут-то Аббас сообразил, в чём дело. Огромное несчастье поразило его, как удар молнии. Весь мир в его глазах потемнел. Ноги подкосились, голова закружилась, холодный пот покрыл всё его тело, и, чтобы не упасть, он опёрся о стену.
В этот момент он снова услышал:
— Ну, шевелись, не прикидывайся мертвецом. Собирай свои пожитки. Нам некогда нянчиться с тобой.
— Но, господин полицейский, клянусь господом, святыми, пророком, у меня так дрожат руки, что я не могу запереть лавку.
— Ну и чёрт с ней, с лавкой. Ведь не вымерли же все у вас в квартале, найдётся кто-нибудь, кто запрёт её за тебя и передаст ключ твоим наследникам.
— Вы не даёте мне возможности собрать моё добро даже теперь, пока я живой и голова моя ещё держится на плечах. Что же будет, когда я направлюсь в преисподнюю, кто тогда позаботится о моём добре? Вы или паши хозяева?
— Ну, нам некогда возиться с тобой. До вечера мы должны арестовать ещё человек тридцать-сорок. Вставай скорее и пошли.
Когда владеющие речью существа говорят повелительным тоном, несчастным людям не остаётся ничего другого, как повиноваться. Но порой язык бессловесных предметов бывает ещё более повелительным и не допускающим никаких возражений. Три удара прикладом винтовки, которые один за другим обрушились на Аббаса, были так красноречивы и так решительно отрезали всякие пути к колебанию и неподчинению, что Аббас не только отказался от своей лавчонки и того, что в ней находилось, но даже готов был отказаться вообще от всего, чем он обладал на белом свете.
Теперь, когда Аббас отведал эти первые нежные официальные прикосновения заботливой руки иранского правительства, он смог представить себе, какие возвышающие душу и услаждающие тело удовольствия ожидают его впереди. Возможно, что два полицейских, пришедших за ним, были предвестниками этого радужного будущего. Их, очевидно, прислали специально для того, чтобы они приоткрыли перед ним уголок завесы над тем обетованным раем, куда он должен был вступить.
Во всяком случае, решающим последствием этих трёх ударов прикладом было то, что Аббас быстренько обмотал вокруг головы свою выцветшую набедренную повязку, собрал с лотка горсточку медных монет, полученных у вчерашних и сегодняшних покупателей, боязливо сунул монеты в складку своего выцветшего пожелтевшего кушака, поправил задники своих гиве, глубоко, до самых бровей натянул шапку и, окинув тоскливым взором двери и стены своей лавчонки, вышел на улицу. Там он торопливо установил на место щиты, которыми закрывал лавку, достал из кармана свой знаменитый ключ, известный всем жителям квартала, запер лавку на замок, осмотрелся и тремя пальцами руки сделал короткий выразительный жест в сторону дома господина Ахмада Бехина йезди. Неожиданно дверь дома раскрылась и показалась голова Мешхеди Мохаммеда Голи. Аббас отдал ему ключ и, не б силах сказать ничего больше, только произнёс:
— Я вверяю своих детей твоему попечению. Скажите также Хаве Солтан, пусть она простит меня, если я её чем-нибудь обидел. И ты, дорогой Мешхеди, прости меня, если я вольно или невольно причинил тебе неприятность.
О, эти капли тёплой кристальной жидкости, которые называются слезами, кто знает, когда они появятся на глазах, какие чувства скрываются за ними! Впервые в жизни несколько таких капель скатились на белую, пожелтевшую бороду Мешхеди Мохаммеда Голи в тот момент, когда холодный и грязный ключ коснулся ладони его руки. Что же касается Аббаса, то его силой потащили дальше.
Аббас слыхал, что обычно всякого арестованного полицейские тащат, словно собаку, и, как они выражаются, «сдают в руки правосудия». Там его допрашивают, заставляя признаться в том, в чём он не виноват, устраивают всяческие ловушки, чтобы, выпытать у него какие-либо показания, затем толкуют эти показания по-своему, записывают в протокол допроса, обмакнув палец арестованного в чернила, прикладывают его в конце протокола и делают вид, что вырвали у него признание, тогда как несчастный арестованный даже понятия не имеет о тех преступлениях, которые ему приписываются.