Ничего странного не было и в очках. Сколько я ни ломал голову, так и не мог понять, как им удалось летать по воздуху.
Немного успокоившись, я сел на кровать и широко зевнул, прикрыв лицо руками, и надолго остался в такой позе, а когда поднял голову, на улице было уже совсем светло. Доев оставшиеся со вчерашнего вечера соленые бобы и попив воды, я почувствовал невыразимую тоску. Произошло слишком много удивительного. Такое явно не по мне, подумал я. Я поставил на электрическую плитку чайник и, закрыв глаза, подумал, как бы мне хотелось поскорее встретиться с Ёко. Но при этом подумал и другое: как было бы хорошо, если бы время остановилось и ничего необычного больше не происходило. Раньше я считал, что разум делает человека несвободным. Но, столкнувшись с тем, с чем мне пришлось столкнуться, вынужден был пересмотреть эту точку зрения. В таких ситуациях разум становится бессилен, исчезает свобода, различие между необходимостью и случайностью. Время стеной заслоняло от меня цель. Пусть, как утверждает Ёко, все, что произошло, существует лишь в воображении, но если не только в моем, а в воображении всех, значит, это реальность. И что же, в таком случае, останется от реальности, если вычесть из нее существующее лишь в воображении?
Думая об этом, я все стремительнее летел в темную, бескрайнюю пустоту. Но что удивительно — мне это не казалось странным. Поморгав, я убедился, что не потерял сознание, а ведь если человек падает со скоростью, превышающей определенную скорость падения, он должен потерять сознание, — значит, я могу с полным основанием предполагать, что пока события развиваются нормально. Все это время я шагал по той самой испанской пустыне, которая была поглощена моей грудной клеткой. Я уверенно шагал по песку и, упорно взбираясь на холм, неотступно размышлял о проблеме необходимости и случайности.
Воздух был таким сухим, что заснуть здесь было невозможно, небо сверкало, как фарфоровая чаша. На горизонте собрались огромные тучи, скоро они набухнут и прольются дождем над моей головой. На холме дул сильный ветер, а я был в пижаме и босиком, и песчинки вонзались в голое тело. Я сел на песок, повернувшись спиной к ветру и обхватив руками колени. Разве это естественно, что я сижу здесь, сердито ворчал я и в то же время убеждал себя: то, что я здесь, вполне естественно — и при этом неотступно размышлял о том, должен ли я каким-то способом спасти Ёко, заключенную в сфере необходимости и случайности. «Спасти» — подчеркивая это слово, я одновременно думал о том, что оно лишено смысла, спасать нужно было меня, и единственное, что я мог сделать для Ёко, — пролить ради нее слезу.
— И все же, — громко сказал я, резко поднимаясь, — я не имею права отдать Ёко в руки врага.
Однако слово «враг» оставило у меня неприятный осадок, и я, поморщившись, высказал свою мысль другими словами:
— Такое не укладывается в моем сознании, — возможно, вы именно так и думаете, я же так думать не могу. До сих пор никакой вражды я к вам не испытывал.
Не зная, что предпринять, я продолжал сидеть на песке. Опустив голову на руки, обнимавшие колени, я пытался успокоить возбужденное время.
Вдруг рядом со мной раздался необычный звук, который я не в состоянии описать словами. Подняв голову, я увидел сверкающий белизной металлический шар, из обращенной вверх трубки вырывался белый пар, — меня всего затрясло.
Это был обыкновенный электрический чайник, в какой-то момент я снова оказался в своей комнате.
Я и не предполагал, что чай может быть таким вкусным. Печаль делает чай вкуснее. Значит, я действительно преисполнен печали. Доказательством служило то, что я не мог удержаться, чтобы не хлюпать носом, когда скрипач из кабаре, живущий на втором этаже, начал играть на скрипке. Скрипач был туберкулезным юношей двадцати восьми лет, в отместку кабаре он, когда бывал в своей комнате, играл лишь Баха и Брамса, выводя этим из себя соседей.
Хлюпая носом, я поджаривал на сковороде муку.
Мука уже подрумянилась, когда кто-то постучал в дверь. Я, не отвечая, злобно смотрел на дверь: не знал, по какой причине, но чувствовал, что причина все-таки есть.
Однако, этот кто-то, не дожидаясь ответа, преспокойно открыл дверь и вошел в мою комнату. Им оказался папа, живший в деревне.
Увидев папу, я с радостью подумал: а ведь в комнате сразу стало как-то светлее. В папе я увидел своего спасителя. И сказал бодрым голосом:
— Папа, я оказался в тяжелом положении.
Папа молча кивнул и, подвинув стул, сел — он был мрачен и смотрел в пол.
— Значит, ты всё знаешь, папа?
Папа снова молча кивнул, он сидел неподвижно — видимо, о чем-то неотступно думал. Я встревожился.
— Что же мне делать, папа?
Папа медленно поднял голову, посмотрел на меня и проговорил с расстановкой:
— Что это такое?
Мука на сковороде сгорела дочерна, и от нее шел дым. Я поспешно выключил плиту.
— Мой завтрак.
Папе, видимо, было совершенно безразлично, что я собираюсь есть поджаренную муку, и он, даже не кивнув в ответ, сказал вдруг очень странную вещь:
— Как ты думаешь, где ты сейчас?
— В своей комнате.
Папа продолжал:
— Сколько будет три плюс пять?
Я хотел тут же ответить: «Восемь», но внезапно передумал и посмотрел на папу. Я подумал, что у него, наверное, есть серьезная причина спрашивать меня о столь очевидной истине.
— Неужели ты не знаешь, сколько будет три плюс пять? — Между бровями папы пролегла глубокая складка. Я изо всех сил старался понять, что он от меня хочет. Мысленно возвратился к тому, что произошло за прошедшие два дня: с множеством гораздо более удивительных вещей, чем если бы три плюс пять равнялось десяти, я столкнулся настолько просто и естественно, что мне показалось: а не наоборот ли, не будет ли выглядеть странным столь обычное 3 + 5 = 8?
— Так и не знаешь? — снова спросил папа.
Моя мысль вяло растеклась, как клей в воде. Я ответил поспешно:
— Восемь. — Но, считая, что этого недостаточно, тут же добавил: — Но вполне возможно, и десять. В общем, все равно.
Глаза папы сверкнули:
— Ты в самом деле думаешь, все равно?
Теперь я совсем запутался и не знал, что ответить. Не понимая истинных намерений папы, я удивился, почему он так раздражен. Папа уныло опустил голову и снова уставился в пол. В этом было такое неприкрытое позерство, что мне стало противно.
— Что ты думаешь, папа, о случившемся со мной?
— Думаю, что это большое несчастье, — невыразительно ответил папа, не поднимая головы.
— Что же мне делать?
— Наблюдать за происходящим — ничего другого не остается.
Через некоторое время он решительно поднялся и заявил:
— Мне пора уходить.
Я удивился, подумав, каким он стал капризным.
— Как же так? Ты ведь только что пришел.
Папа покачал головой и направился к двери.
— Мне так хотелось посоветоваться с тобой.
— Я тоже предполагал сделать для тебя все, что в моих силах.
Не оборачиваясь, он взялся за ручку двери.
— Папа! — закричал я непроизвольно громко. — Папа, я не знаю, что мне делать. Я действительно хотел посоветоваться с тобой обо всем. Может быть, стоит дать в газету объявление об утере имени?..
Разумеется, у меня и в мыслях такого не было. Я сказал первую попавшуюся ложь, которая пришла мне на ум, чтобы заставить папу остаться. Как ни странно, моя выдумка имела успех — он поспешно обернулся:
— Ты в самом деле собираешься это сделать?
— Не знаю, это всего лишь один из моих планов. Глупый, конечно.
— Да, глупый. Но почему глупый, как ты думаешь? — Между бровями папы снова пролегла вопросительная морщина.
— Наверное, потому, что, поскольку утерявший не имеет имени, он не может дать такое объявление.
— Значит, ты все же понимаешь, почему глупо? — тихо сказал папа, продолжая хмуриться.
Я невольно начал сомневаться, в своем ли он уме.
— Папа, побудь еще хоть немного. Ты моя единственная опора, папа.