И тут же себя успокаивал: «Но ведь ты осуществил свою мечту, служишь родине!»
Он присаживался к столу, ординарец ставил перед ним чашку кофе.
«Родина… — говорил он сам с собой. — Если: бы не было «гасконцев», какой ты могла быть счастливой…»
Ординарец вместе с чашкой кофе однажды подал и письмо от сестры. Она жаловалась на новые налоги. «Сехновицы, — писала она, — не выдержат таких поборов. Надо это бремя переложить на людей».
Костюшко тут же ответил:
«Ануся! Бойся бога, не хочу я, чтобы ты требовала с людей новые поборы. Пусть все остается по-старому… Пишешь, что приказали платить «с дыма» по четыре гарнца ржи, шестнадцать овса, сена, так ты давай только овес и рожь, но сена не давай, а платить «с дыма» ты обязана, таково новое распоряжение.
Прошу тебя, посади саженцы, те, которые подарил нам Лясковский, в те места, где старые не привились. Рано сейте ячмень, овес; хорошо возделайте пашню. Посадите молодые березки за домом, около оврага…»
Костюшко закончил письмо, запечатал его красным сургучом.
«Эх, Тадеуш, Тадеуш, — сказал он, — и ты еще скулишь? Есть у тебя и семья, и дом, и родная душа, и чего тебе, старому хрычу, еще надо? Тепла! — воскликнул он, ударив кулаком по столу. — Понимаешь, Тадеуш, мне хочется чуточку сердечного тепла. Мне хочется, чтобы рядом со мной жил человек, которому я мог без смущения доверить свои заветные мечты, которому я мог бы положить голову на плечо и поплакать, когда мне очень больно… Тадеуш, милый, не забывай, что тебе уже сорок пять лет. О второй Людвике и не мечтай — такая любовь дается только раз. Но я тоскую по маленькой теплой ручке, которая потянулась бы навстречу мне, когда я усталый возвращаюсь с поля. Тадеуш, милый, пойми, я не могу жить улиткой!»
Костюшко вызвали в Варшаву. Была весна 1790 года. Эхо революционных событий во Франции громом докатывалось до Польши. Французское национальное собрание приняло решение по крестьянскому вопросу, и хотя это решение лишь незначительно улучшало положение крестьян, но шумиха, поднятая в самой Франции, взбудоражила польскую общественность. Патриоты развернули работу в полную силу, а магнаты под влиянием «великого страха» стали изобретать авантюристические комбинации, чтобы задержать рождение новой жизни.
Момент для своей политической авантюры магнаты выбрали удачно: Россия, воевавшая в это время с Турцией, была вынуждена вывести из Речи Посполитой большую часть своих войск, а Пруссия, беспрерывно интригующая против России, побуждала антирусски настроенных магнатов выступить против Екатерины, обещая им всемерную помощь в этой борьбе — вплоть до объявления войны Австрии, чтобы освободить захваченные ею польские земли и вернуть их Речи Посполитой.
Предстояли большие передвижения воинских частей, в связи с этим и был вызван генерал Костюшко в Варшаву. Он туда прибыл рано утром, а совещание в Военной комиссии было назначено на вечер. Отдохнул в гостинице, переоделся и направился к своему другу Юлиану Урсыну Немцевичу на Медовую улицу. Предстоящая встреча его волновала: Немцевич готовился к выпуску первой в Польше политической газеты и, конечно, хорошо знал, что творится не только в Крае, но и во Франции.
День был солнечный, но после утреннего ливня на тротуарах стояли еще лужи. Народу на улицах много, и Костюшке показалось, что все чем-то встревожены, будто спешат в одно место. Возможно, что впечатление тревоги создавали мчавшиеся на галопе уланы с почтовыми сумками у бедра.
Когда до дома Немцевича осталось шагов тридцать, Костюшко вдруг остановился. Ведь не для свидания с Урсыном он гнал лошадей: Урсын — это луч, а не само светило, Урсын — это эхо, а не звук, рождающий это эхо. Костюшко гнал лошадей, чтобы успеть до совещания познакомиться и поговорить с Гуго Коллонтаем — с человеком, который вызывает ненависть у сторонников старых порядков и восхищение у приверженцев правды и справедливости.
Коллонтай уже давно жил в сознании Костюшки бескорыстным Тимолеоном, для которого служба родине — единственная жизненная цель.
И Костюшко отправился на Солец. Чем дальше от центра, тем лужи становились шире и глубже, а дома— ниже. Тянулись заборы — решетчатые и глухие, а поверх них деревья перебрасывали на улицу ветви с яркой молодой листвой. За заборами, склонившись, работали женщины на огородных грядках; мужчины покрывали крыши свежей соломой; дети вели хороводы, копались в песке. Часто на поворотах сверкала Висла, бурая, полноводная.
Усадьба Коллонтая называлась почему-то «Паштет». Глухой забор охватывал несколько каменных и деревянных домиков. Рядом с калиткой висел почтовый ящик, поверх него — надпись: «Сюда опускайте свои просьбы».
Костюшко ударил несколько раз по деревянному щитку висевшим тут же молотком. Из сторожки вышел пожилой человек, длинноволосый, длиннобородый. Он испытующе взглянул на генерала и сухо спросил:
— Пану войсковому что нужно?
— Хотел бы видеть пана подканцлера.
— Как замельдовать?
— Костюшко.
Фамилия без всяких титулов не произвела впечатления на сторожа. Ничего не сказав, он захлопнул калитку.
Выждав минут десять, Костюшко еще раз ударил по щитку — никакого ответа. А уйти, не повидав Коллонтая, не хотелось. Костюшко решил обойти забор: авось есть еще один вход.
Тут раскрылась калитка, и молодой человек без шапки, в пышном черном галстуке, выступивший из-за спины сторожа, приветливо сказал:
— До услуг пана генерала. Казимир Конопка, секретарь пана подканцлера.
— Очень приятно, пан Казимир, — Костюшко протянул руку. — Могу я видеть пана подканцлера?
— К сожалению, пан канцлер еще не приехал. Но скоро будет. Пан подканцлер будет очень огорчен.
— Подожду, если разрешите.
Липовая аллея вела к каменному дому с широким крыльцом. На верхней ступеньке крыльца стоял тонкий и длинный ксендз в черной сутане до пят. Он держал в руке пачку брошюр. Перед крыльцом шумела ватага мальчишек — босоногих, в холщовых рубахах, а то и без рубах.
— Проповедь читает? — спросил Костюшко своего провожатого.
— Ксендз Мейер, пожалуй, уже разучился проповеди читать. Он теперь пером проповедует.
— Так это ксендз Юзеф Мейер? А хлопцы что тут делают?
— Это они разносят по Варшаве искры из нашей кузницы. Мейер раздает им новый памфлет, и хлопцы разлетятся по городу, подбросят искру в карету ясновельможного, закинут в окно магнатского дворца, дадут на прочтение ремесленнику, в казармы проникнут…
Костюшко только теперь понял, почему коллонтаевскую канцелярию зовут в народе «кузницей».
Они поднялись на крыльцо. Ксендз Мейер кивнул генералу головой, но от своего дела не оторвался.
Конопка ввел Костюшко в большую комнату. Вдоль стен — книжные шкафы; за столами — люди.
— Генерал Костюшко! — торжественно объявил Конопка.
Все поднялись из-за столов, подошли к гостю.
— Генерал позволит мне представить ему кузнецов из коллонтаевской кузницы. — Конопка указал на стройного молодого человека с умным и приятным лицом. — Франтишек Езерский, славный автор «Катехизиса о тайнах польского правительства».
— Вы автор этого шедевра? — удивился Костюшко, крепко пожимая тонкую руку молодого ксендза.
— Пан Казимир не совсем точен, — ответил Езерский, не выпуская из своей руку Костюшки. — На книжке нет фамилии автора. Там указано, что книжка переведена с английского.
— Понимаю, — сказал Костюшко, — опасаетесь, как бы я не выдал секрета?
— Генерала Костюшко я в этом не подозреваю, — любезно промолвил Езерский.
Конопка представил по очереди Марушевского, Трембицкого, Дмоховского и о каждом из них сказал несколько лестных слов, хотя и в ироническом тоне. Но нужды в рекомендации не было: Костюшко знал их работы.
После этого они уселись.
— Пан генерал рассказал бы нам об Америке, — попросил Конопка.
Но рассказывать не пришлось: в коридоре послышались торопливые шаги. Конопка вскочил:
— Пан подканцлер приехал! Прошу генерала!