Наделю вас реками-реками.
Наделю вас морями широкими,
Наделю вас травами-хлебами.
Наделю вас свинцом-порохом,
Свободой вас наделю.
Знаю я, царь ваш и отец,
Знаю я, истинный друг ваш,
Как вас мучили-угнетали.
И решил я, брат ваш и отец.
Свободу вам вернуть, свободу,
И достатком вас наделить.
Наделить на веки веков.
Эту песню Миколай не пел, а читал торжественно-певучим речитативом. Все слушали благоговейно, как молитву. Костюшко подметил, что именно эта песня больше других нравится матросам.
— Миколай, спой нашу.
Костюшко жил с матросами общей жизнью: ел из общего котла, помогал им ставить паруса, перекладывать мешки в трюме.
Они были с ним грубовато-вежливы, говорили о всякой всячине, но о себе, о своей жизни, думах — ни слова. Они видели в нем пана.
Однажды ночью, когда Костюшко вышел из своего закутка, он услышал:
— …а голубушку-шубеницу[20] мы с собой возили. Три бревна. Прискачем в имение, два столба вкопаем в землю, третий сверху накинем. И давай суд творить. В первую очередь выводим пана джеджица[21] и все его семейство. Если детишки, отпускаем, идите на все четыре стороны, а взрослых на шубеницу. У нас свой поп был, знаете, из тех, что в бою хват, в избе сват, а с панами кат. Ох, не любил поп панов, хуже нашего брата не любил! Пока хромой Федор веревку прилаживает на шею пана джеджица, поп целое казане[22] читает: «Ты, сукин сын, ясновельможный пан джеджиц, с хлопов семь шкур сдирал, ты, сукин сын, ясновельможный пан джеджиц, хлопской кровью опивался…»
— Попу бы в это дело не следовало встревать. Святая Мария может с него взыскать, — укоризненно сказал рулевой.
— Почему эта самая святая Мария не взыскивает с панов? — сердито спросил Миколай.
— Взыщет.
— Жди. Паны купили твою святую Марию. Золотые цацки ей дарят и цветочками украшают, а она им за это у своего сынка милости выпрашивает. У святой Марии, як у наших ясновельможных: для пана ласка, а для хлопов ляска[23]. Нет, Петро, наш поп был правильный человек, он нам говорил, что пока паны пануют, хлопу житья не будет.
Весь этот разговор произвел на Костюшко удручающее впечатление. Он вернулся в свой закуток. Неужели, думал он, дошло уже до того, что для простого люда остался только один-единственный выход: панов на шубеницу? Неужели народ, потеряв уважение к пану, потерял и веру в бога? Это ужасно!
На следующий день, оказавшись рядом с Миколаем, Костюшко неожиданно спросил:
— Кто этот друг и отец, который так щедро раздает реки и моря?
— Был такой человек. Пугачом его звали. Он так пугнул жирную царицу, что на ней все жиры расплавились.
И ты воевал у Пугача?
— Воевал, но разве я один: сотни польских хлопов воевали. Да вот не довоевали. Опять нас в хлев загнали. И не одни хлопы бегали к Пугачу, у него были и такие, как ты, панки. И им, видать, в Польше жилось, как собакам в голодный год. Бились эти панки насмерть, чтобы справедливость завоевать.
— Можно ли завоевать справедливость, если всех на шубеницу да на шубеницу?
— Зачем всех? Одних только панов. Пока останется хоть один пан, справедливости не будет. — Он говорил сдержанным вежливым голосом, который звучал странно при его фигуре молотобойца и озорных глазах.
Костюшко, растерянный и возмущенный, отошел от Миколая. О какой ужасной «справедливости» мечтает народ? Какой ад они создадут в Польше, если среди них появится более удачливый Пугачев?
С этого дня он стал сторониться и Миколая и матросов.
У небольшой пристани, верст пятьдесят не доезжая Гданьска, баржа пристала к берегу, и не успел Костюшко обеими ногами ступить на землю, как его огорошил грубый окрик:
— Ausweis! [24]
Костюшко не понял, что от него нужно прусскому жандарму, но не это отдалось болью в его сердце: все в нем возмутилось оттого, что на старинной польской земле хозяйничают чужаки.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
МЕСТО ПОД СОЛНЦЕМ
ольше двух месяцев шел корабль из Гавра в Северную Америку. Замедляли ход штормы и частые отклонения от курса в сторону мелких островков, где предприимчивый капитан менял проволоку и гвозди на индиго. В средних числах августа 1776 года окончилось утомительное путешествие.
Филадельфийский порт встретил Костюшко шумом, лязгом, скрежетом. Корабли, баржи, лодки шли к берегу, двигались вдоль берега, уходили в океан, перекликаясь ревом сирен и колокольным перезвоном. Из города возили на телегах связки кожи, кипы табачных листьев, бухты веревок. С кораблей сгружали орудия, ящики с патронами.
Покончив с таможенными формальностями, Костюшко отправился в город. Ему почудилось, что он попал в польское местечко. Одноэтажные и двухэтажные дома стояли вкривь и вкось; ни мостовых, ни тротуаров; громоздкие фургоны на высоких колесах с шестью, а то и с десятью буйволами в упряжке хлюпали по лужам; носились верховые, обдавая пешеходов плевками жирной грязи; негры толкали груженные ящиками двухколесные тележки. Все двигалось, все шумело, точь-в-точь как в польском местечке в день престольного праздника.
Вместе с Костюшкой сошел на берег молодой француз Пьер; он, как и Костюшко, проделал трудный переезд через океан, чтобы поступить волонтером в армию повстанцев. Мастеровой на Парижской обойной фабрике, Пьер зарабатывал неплохо, был влюблен и любим чудесной, по его словам, девушкой, но бросил все, чтобы, опять же по его словам, сразиться с жирными каплунами.
Пьер ненавидел жирных каплунов. Как понял из его рассказов Костюшко, жирные каплуны были для Пьера синонимом всего того, что мешает простому люду жить по-человечески. В деревне — помещик, в городе — хозяин, в столице — король. Американцы, сказал он, хотят жить без жирных каплунов, и его, Пьера, обязанность помочь им в этом святом деле. Костюшко слушал с удовольствием: Пьер напоминал ему матроса Миколая, только без шубеницы.
Они шли долго, из улицы в улицу, и Пьер все время говорил не умолкая. Вокруг билась жизнь: нескончаемой лентой тянулся артиллерийский парк; на рысях прошел эскадрон кавалеристов, среди них были матросы в круглых шапочках, негры в холщовых штанах, рослые немцы в голубых жилетах; тащились фургоны, груженные домашним скарбом; отливали лаком щегольские коляски, в них восседали важные господа в цветных париках.
Перед вывеской, написанной по-французски: «Входи, приятель! У Гастона всегда открыто!», Пьер остановился.
— Мой капитан! Это то, что нам надо.
Они попали в длинное, как сарай, помещение. Столы стояли почти впритык один к другому, и поэтому народ, сидевший за ними, мог показаться одной компанией. Но народ был разный: шотландцы с клетчатым одеялом на плече, вестфальцы в расшитых цветными нитками безрукавках, голландцы в высоких шляпах без полей. Стоял шум, звенели стаканы, а табачный дым перекатывался из угла в угол, словно в поисках выхода из душного помещения.
На Костюшке был кафтан с зелеными отворотами, шляпа с кокардой, сабля в сафьяновых ножнах; в руках — чемодан.
Хозяин, стоявший за стойкой, приветливо спросил:
— Французы?
— Я поляк, а мой друг француз.
— Не только француз, — уточнил Пьер, — но еще и парижанин.