За ним последовал джентльмен из Военной комиссии.
— Думаете, Олни не понял? Ошибаетесь, шу dear, он пройдоха, но умница, он не хотел показать, что понял. А теперь расскажите мне, откуда вы знаете Олни и почему вы его назвали разбойником?
Конгресс наградил Тадеуша Костюшко чином бригадного генерала и признал за ним «право получения» 12 280 долларов. Однако, учитывая «временные трудности», как было сказано в приказе, Костюшке надлежит получать «только проценты с этой суммы, то есть 736 долларов ежегодно».
Передовые американские офицеры, не вполне уверенные в том, что революция в их стране пойдет по пути, начертанному «Декларацией», учредили орден Цинцинатов. Этот орден ставил своей целью «крепить свободу среди людей». Одним из первых в члены этого ордена избрали Костюшко, на его грудь был возложен орденский знак — одноглазый орел с надписью: «Omnia reliquit servare Rempubl cam»[31].
Закончился шестой этап, самый длительный. Что дальше делать? Ему, Костюшке, уже тридцать восемь лет. У него пенсия, на которую жить трудно, но и умереть с голода нельзя; у него орден, который скрасит даже заплатанный кафтан.
Благожелатель из Военной комиссии предлагает ему инженерную работу с высокой оплатой.
«Зачем мне эта высокооплачиваемая должность? Чтобы иметь возможность выпить лишнюю чашку кофе? Сшить новый кафтан под орден? Или снять квартиру и одиноко сидеть за собственным столом? Одиночество всюду тягостно, но на чужбине вдвойне.
Значит, вернуться домой…
А там кому я нужен? Никому! Но дышать польским воздухом я могу только в Польше, пытаться служить своему народу я могу только в Польше!»
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРОСВЕТ В ТУЧАХ
октябрьское утро 1784 года должен был подняться в небо воздушный шар. Варшавяне собрались на лужайку Ботанического сада задолго до пуска и шумно обсуждали: полетит шар или не полетит, а если полетит, достигнет он престола божьего или не достигнет?
У каната, который был протянут вдоль лужайки, стоял Костюшко. Пепельные волосы падали ему на плечи, лицо сухое, обветренное. Мундир на нем необычный: светло-зеленый с белыми отворотами; с шеи свисает странный орден: золотой одноглазый орел, Костюшке можно было дать и сорок и пятьдесят лет — виски с проседью, взгляд спокойный.
Профессор Шнядецкий, специально приехавший из Кракова, чтобы присутствовать при запуске шара, заинтересовался своим соседом, и не столько его необычным мундиром, сколько необычным спокойствием, точно предстоящий пуск шара вовсе не событие для него.
— Вы, месье, уже имели случай наблюдать полет воздушного шара? — спросил профессор по-французски, не будучи полностью уверен, что имеет дело с поляком.
— Овшем, имел, — ответил офицер по-польски.
— Где, если позволено мне знать.
— В Америке.
— Пане добродею! — обрадовался почему-то профессор. — Как там, в той Америке? Независимость отвоевали, и сам народ собой управляет?
— Не совсем так. И там правят паны, только не такие, как у нас. Жизнь там построена на иных началах. Деньги — вот что главное. Сумел приобрести деньги, ты пан, и никто тебя не спросит, чем ты был вчера и кто тебя родил.
— Но перед законом все равны: и пан и хлоп?
— Теоретически — да, а практически — у кого больше денег, у того больше прав. И о каком равенстве может вообще идти речь, если там существует рабство?
— Но ведь только для негров! Белые все равны!
— А черные не люди?
— Люди. Люди! Но и Варшава не в один год построена. Поверьте мне, пане добродею, и негры своего добьются. Свобода, как река в половодье, смывает всю грязь с берегов. И хорошо, что в этом благородном деле участвовали и поляки, и они помогали американцам добывать свободу. Генерал Костюшко, генерал Пуласский — шляхтичи, а как воевали за свободу! Удивительное дело, пане добродею, про генерала Костюшко говорят, что он долго жил во Франции, надышался там воздухом Руссо, такой человек, конечно, может воевать за свободу, а вот Пуласский, который в месяцы Барской конфедерации сражался за крест и за кнут…
На этом оборвался разговор: вдали показались люди, удерживающие тросами рвущийся в небо огромный, причудливо разрисованный шар. Народ зашумел, стал напирать на Костюшко и оттеснил его от собеседника.
В корзину воздушного шара поднялся человек, закутанный в серый бурнус. Он что-то говорил, но из-за шума его не было слышно… Вдруг шар рванулся и, болтая стропами, точно хвостом, плавно ушел в сторону Праги.
Народ прорвался через ограждение, побежал за шаром. Костюшко еле выбрался из толпы.
Восемь дней он в Варшаве — ни одного знакомого. Ходил по улицам, гулял в парках, часто просиживал в подвале Фукера за кружкой английского пива. Им интересовались — собственно, не им, а его мундиром. Один пьяный шляхтич даже ткнул пальцем в орден.
— Зачем ты, ацан, петуха на шею повесил?
— Чтобы тебя, болвана, удивить.
И странное дело: шляхтич не обиделся, не схватился за карабельку — отошел от столика, как побитая собачонка. Это огорчило Костюшко, и не потому, что он искал ссоры, а потому, что трусость шляхтича показалась ему следствием всеобщего страха перед иностранными офицерами.
Но и в подвале Фукера и на прогулках в Лазенковском парке он несколько раз слышал свою фамилию. Вслушиваться в разговоры было неудобно, хотя очень хотелось узнать, в связи с чем его поминают. И только сейчас, на лужайке Ботанического сада, понял Костюшко, что слух о его службе в американской армии волнует соотечественников. Сначала Костюшко подумал, что полякам льстит сам факт: вот, мол, наши польские генералы прославились на весь мир. Но, восстановив ход мыслей своего случайного собеседника, он понял, что дело не только в гордости за своего соотечественника, а еще и в том, из каких побуждений воевали эти два польских генерала. Костюшко они не знают, однако его участие в войне за независимость американского народа считают естественным: он жил во Франции и «надышался воздухом Руссо», а вот Пуласский?.. Костюшко жил в Варшаве всего восемь дней и за этот короткий срок смог убедиться, что в Польше произошли значительные перемены. Повсюду толкуют о мануфактурах, говорят о магнатах замойских и сапегах, которые занялись коммерцией, рассуждают о том, что рабочих рук не хватает, что власти устраивают облавы на нищих и бродяг, а затем передают их на мануфактуры.
Костюшко убедился, что за годы его пребывания в Америке Варшава разрослась, разбогатевшие мещане и цеховики — разные рафаловичи, кабриды, декреты, тепперы — начали воздвигать каменные хоромы, вторгаясь даже в те районы, которые спокон веков считались крепостью шляхты.
Новь входит в жизнь. Итальянец Антоний Махио показывает в Краковском Предместье машину, которая воспроизводит молнию; у этого же Махио можно увидеть через круглую трубку, как в капле болотной воды копошатся тысячи живых существ, и почтенный синьор Махио убеждает своих посетителей, что эти крохотные существа вызывают болезни. Сквозь мрак средневековья прорывается свет человеческого разума.
Костюшко видел и борьбу с новым. В костеле он слышал, как ксендз с амвона угрожал «карающей десницей милосердного бога» всем, кто не верит, что в трубках итальянца Махио мелькает рожа дьявола; ксендз пригрозил проклятием тем, кто прививает своим детям коровий гной, поганя этим ребенка, созданного по образу божьему.
Костюшко за эти дни убедился, что на политической арене появились люди, проникнутые духом нового времени. Они пишут книги, брошюры, прокламации. Говорят вслух о том, о чем раньше только шептались.
Все это радовало Костюшко. Он понимал, что после долгого периода упадка и застоя в Польше наступает подъем патриотического духа. Прошло одиннадцать лет со дня позора, и в недрах народа, по-видимому, уже созрели силы, которые должны будут его спасти.