Я бы хотел получить интересную английскую книгу, чтобы возобновить свои знания, так как решил не терять даром времени и "в просвещении стать с веком наравне". Еще один вопрос: были ли мы в начале сентября опубликованы в газетах во 2-м списке заложников и не знаешь ли ты, где Стенбок?
* * *
80-й день
Форшмаки все совершенствуются, я положительно никогда не ел ничего подобного – поразительно, чего можно достичь при искусстве с такими несовершенными средствами, как теперь. Я совершенно теряю голову, соображая, из чего сделано последнее божественное произведение коричневого цвета, – неужели из презренной селедки и демократического картофеля? Благодарю Бабушку за поздравление и обещанный подарок; я бы хотел получить тетрадь для рисования и цветные карандаши (твердые, а не пастель; Ирина выберет).
Нас пугали переселением на Голодай, но теперь, к счастью, это отложено на неопределенное время и можно продолжать здешнее эпикурейство. Я много сплю и читаю и с некоторых пор стал каждое утро принимать теплую ванну; к несчастью, прежние сестры нас покинули.
Николай Татищев. Из неопубликованного романа «Сны о жестокости»
В начале июня 1917 года, через 3 месяца после февральской революции и экзаменов, в офицерском чине, в золотых погонах, при шашке и револьвере приехал я в скором поезде в Киев, где должен был провести несколько дней перед тем, как отправиться на фронт. Переночевав в гостинице, переполненной военными всех чинов, что указывало на близость фронта и начавшееся дезертирство, я поднялся очень рано и пошел бродить по незнакомым улицам, пустым в этот час. То утро я считал последним утром своей свободы на долгое время, может быть на всю жизнь: в 11 часов предстояло являться к офицерам в качестве младшего члена полковой семьи, и при этой мысли сердце сжималось от тоски и мрачных предчувствий. В офицерском френче, я еще не был твердо уверен ни в чем, что можно делать и чего нельзя, за что вышибают из полка или вызывают на дуэль; можно ли, например, фланировать по улицам и любоваться видами? И если сейчас встретится возвращающийся от женщин однополчанин, как отвечу я ему, если он спросит, кто я такой, надевший их форму, и что здесь делаю в этот час? Скажу, что иду с кутежа, от цыган, но имею ли я право кутить с чужими?..
Я спустился из сада к улицам, уводившим от центра, и пошел, скрываясь в боковые переулки, если видел впереди военного. Утренняя свежесть все время льется со стороны запрятанного где-то Днепра. Неожиданно за селом, заглушенно гремя и дымя, протащился длиннейший товарный поезд. Потом кукушка считала, сколько лет мне осталось жить: 45 лет, и после небольшого перерыва, который не считается, еще 23.
Но бумажка с адресом, куда надо являться и в каком порядке, потела в кармане, ее нельзя было выбросить или сжечь о папиросу. И после девяти я побрел обратно к городу. Первым по списку стоял старый полковник Нарышкин, Кирилл Дмитриевич, отец Диди. Он был самый главный: важнее полкового командира, важнее всех генералов, один из самых важных людей в прежней России. Его белый дом, подобный дворцу, отделяла от улицы бронзовая решетка с фонарями. Я позвонил, долго ждал, повторяя формулу, с которой надлежало, придя, стать перед ним. Наконец, лакей открыл дверь и провел через синий и желтый полумрак пустых апартаментов. Потом я прислушивался к собственному голосу, негромко докладывавшему седоусому, невысокому, полному с крупным носом полковнику в серой тужурке: "Господин полковник! Корнет граф Рихтер является по случаю производства в полк".
…Все залито солнечным светом. Мы в синих тенях, как в персидском раю, приятный вельможа и я, оба курим. Он умудренный годами, Россией, Европой, Улисс, друг царей, поучает молодого героя. Реют дымы папирос, и комары между липой и нами. Чего же я так волновался? Кладу ногу на ногу. Я равный ему, однополчанин и друг его сына, могу спросить, давно ли не имел он известий из Петрограда.
– Значит, пойдете осматривать город, – сказал он на прощание. Вы будете у Козловского. Напомните ему, что сегодня вечером у меня, и вы тоже, милости прошу на ужин, познакомитесь сразу со всеми. До свидания, до вечера. Я, не совсем уверенный в правильности формы: честь имею кланяться (надо ли прибавлять господин полковник? нет?) До свидания, до вечера. Не забудьте Козловскому. И он сам провожает меня к дверям…
Штабс-ротмистр князь Козловский помещался в чьей-то чужой квартире, в этажах большого дома на торговой улице. Когда я вхожу и рапортую, он еще не совсем одет… Он гладкий, молодой, стройный, нагло-самоуверенный. У него яркое белье, черные шелковые подтяжки, красный пояс на рейтузах, а сами рейтузы ультрамариновые. Чемодан, щетки, бритва, мыло, пижама – все из Лондона. Взирает очами огромными, отчужденными, насмешливыми, все понимающими. Все ли? Многое, во всяком случае, например, то, что я еще не знаю женщин.
– Садитесь, – говорит он холодно, – извините, что такой беспорядок. Вы когда едете в полк? А пока где остановились? Вы… поедете на скачки днем?
– Не знаю, – сказал я. – Кроме того, полковник Нарышкин посоветовал мне осмотреть Киев, здешние церкви, Лавру и другие места, я здесь в первый раз. Кирилл Дмитриевич сказал, что он сам будет, может быть, показывать мне город. Последнее я соврал, но с этой минуты он стал обращаться со мной внимательнее.
– Да, как же, сегодня ведь мы все у него ужинаем. Заходите за мной к восьми, мы поедем вместе, если ничего не имеете против. До вечера. – Честь имею кланяться.
…Следующий по списку – поручик князь Максутов, адрес за углом, рядом. Я столкнулся с ним, когда он выходил из своего дома, и сказал свою формулу на улице, причем мы оба, по уставу, держали ладонь у фуражки. Он был крепкий, подвижной, с веселыми глазами, единственный из офицеров выбран солдатами в члены совета полковых депутатов. Едва я кончил, он схватил меня за руку и, обращаясь сразу на ты, заявил, что надо спрыснуть знакомство.
В комнате мы выпили по рюмке и повторили… На моей записке стояло еще три визита, но Макс сказал, что больше никому являться не надо, так как уже поздно и все равно я всех увижу в ресторане, куда пора идти… Перед самым рестораном мы встретили корнета Стенбока и сели втроем в саду. За отдельными столами у кустов сидели военные разных возрастов и частей, захудалые штабные подполковники, тыловые интенданты, смуглые капитаны с фронта и с ними дамы в огромных полотняных шляпах. За кустами румынский оркестр играл модные арии: "Время изменится" и "Сама садик я садила". Водку по военному обычаю подавали в чайнике и пили из чашек – это была традиция первых месяцев войны, хотя давно уже власти не обращали внимания на то, кто и как пьет. Я не пьянел и был все время начеку, скрывая смущение и невольно заражая им моих новых товарищей. Скоро к нам подсели еще два молодых офицера, фамилия одного была Хан-Эриванский, а другого – барон Вольф. Последним пришел Козловский. Я силился овладеть искусством говорить как они, все время посмеиваясь и порхая с предмета на предмет, и завидовал свободному обращению со всеми белобрысого Стенбока, который всего на 3 месяца раньше меня произведен и так легко острит про какой-то рыбий глаз…
Мы сгрудились вокруг стола тесной семьей, под деревом, как кочевники в шатре… Наш круг был блестящ, самый яркий и знатный, искрился весельем и солнцем. Я понял: все испытав и узнав, здесь сочли ненужным говорить о том, что всем и так известно и чего нельзя уложить в слова. Ибо мои мысли: что жизнь замерла – что вечность настала двадцать минут назад – что смерти больше не будет – все это и для них, может быть, ясно, если только не сказано вслух. Тишина подошла, пробираясь сквозь шорохи листьев и стала у нас за плечами. И журчали остроты, вино в животах и – с эстрады – "ямщик, не гони лошадей"…
…У Кирилла Дмитриевича гостей оказалось порядочно, наши в полном составе и еще какие-то пожилые господа. В первые минуты было непонятно, что это за люди, но после закусок, когда каждый уселся на своем месте перед тарелкой окрошки, все определилось. С другого конца стола благодушно взирал на меня и на всех наш хозяин; господа с бородами, в штатском – его сверстники, старые однополчане, отвоевавшие бойцы… Из соседнего зала смотрит со стены Екатерина II. Связалась связь веков. Новый я, друг для всех, пировал среди старцев – вольтерианцев и молодых героев из-под Измаила. Застыли голубые зеркала, в их глубине мерцают лампы. Картина врезывается в память навсегда. Помимо исторических реминисценций здесь скрыто еще какое-то значение, самое важное, впоследствии обдумаю. Я очень мудр, очень. Не был молодым, но к чему дурацкая молодость, когда так легко притвориться наивным служакой, рубахой, и так прилично выходит…