и вдруг резкий спад и откровенное внезапное признание — рука на сердце —
Но нож
и Париж,
и Брюссель,
и Льеж
тому,
кто, как я, обрусели.
И вдруг мечтательное, отстраненное от всех «парижей»:
Сейчас бы
в сани
с ногами —
в снегу,
как в газетном листе б…
Свисти,
заноси снегами
меня,
прихерсонская степь…
«Свинцово-тяжело», «весомо», «грубо», «зримо» — Яхонтов брал из этого ряда «весомо» и «зримо». Все было видно, как на экране, — от фигуры проводника («билет — щелк»), до снежной степи и огоньков на горизонте.
— Вечер,
поле,
огоньки,
дальняя дорога,
сердце рвется от тоски,
а в груди
тревога.
Эх, раз,
еще раз,
стих в пляс…
В стихи вплеталась песня, хотя голос не пел ее. Она будто прозвучала в памяти, все внутри перебудоражив и перевернув.
Другая атмосфера, другое настроение — в стихах о Крыме.
Чуть вздыхает волна,
и, вторя ей,
ветерок
над Евпаторией…
Маяковский улыбается, играет рифмами — из одного слева «Евпатория» образует восемь новых: евпаторийцы, евпаторийки, евпаторёнки, евпаторьяне, евпаторячьн… Яхонтов улыбается краем рта, редкое безоблачное состояние держит бережно, не расплескивая.
Он читал стихи о Крыме на всех своих концертах в конце войны. Совсем недавно наши войска освободили Крым. Всех занимало, что сейчас там, где «огромное синее Черное море» и где всего четыре года назад радовались «евпаторёнки». Яхонтов читал крымские стихи, как счастливое воспоминание и как надежду — так было и так обязательно будет.
Мейерхольд однажды спросил своих учеников: как сразу отличить хорошего актера от плохого? И сам ответил: по глазам. Настоящий актер, сказал он, держит глаза на спокойном уровне горизонта. Зато когда надо будет, малейшее отклонение зрачков от этой линии — влево или вправо, вверх или вниз, — станет важным знаком перемены.
Восстанавливая в памяти то, как вел себя Яхонтов на сцене, вспоминаешь глаза на «спокойном уровне горизонта», и то, как приковывал к себе этот взгляд, обращенный как бы в зал, и внутрь себя, и на картины, встающие за словами. Этот взгляд не был быстрым, искательным. В нем были замечательный покой и сосредоточенность. Двумя словами общее впечатление можно выразить так: духовный аристократизм.
Хотя тут возможны и уточнения. Например, такой внимательный исследователь актерского творчества, как А. П. Мацкин, считает, что «у искусства Яхонтова была высота духа, было сознание своей избранности, своей миссии, было презрение к черни в пушкинско-блоковском смысле, но все это вместе нельзя назвать аристократизмом. При всем внешнем дендизме в нем всегда чувствовалась плебейская закваска. Может быть, в нем было нечто рыцарское, но не аристократическое».
Не будем спорить, — отмечены некоторые важные грани личности, а духовность не подвергается сомнению. Прочее — дело вкуса и личного восприятия. Вернемся к Маяковскому.
На серьезное в его стихах Яхонтов часто набрасывал легкое покрывало иронии. Серьезное, впрочем, все равно прочитывалось. Совершенно неожиданно оно приоткрывалось в «Тамаре и Демоне», например. Это стихотворение Яхонтов читал очень по-мужски, сознавая силу этого обаяния — и своего и Маяковского.
Поэт попадает в плен Кавказа, всего, что «разит красотою нетроганной». Он вспоминает о царице Тамаре, представляет свою встречу с ней, ее гнев.
Яхонтов парировал не грубо, а иронически-надменно:
А мне начхать,
царица вы
или прачка!
Грубое «начхать» произносилось с особым изыском. Маяковский и любуется царицей, и миролюбиво посмеивается, и охотно превращается в джентльмена:
…вы ж знаете как —
под-ручку…
любезно…
— Сударыня!
И вдруг все это — ирония, галантность, «игра» — все куда-то отступало. Яхонтов становился простым и откровенным:
Таким мне
мерещился образ твой.
Любви я заждался,
мне 30 лет.
Полюбим друг друга!
Попросту.
Просьба, предложение, но более всего — надежда на понимание. И высказана она с целомудренной простотой. Было понятно, что это, хоть и высказано в шутливом контексте и обращено к несуществующей Тамаре, — это серьезно и реально, как реально само чувство: заждался.
Но Яхонтов не допускал никакой чувствительности, тут же опять оборачивал все воображаемой идиллией.
История дальше
уже не для книг.
Я скромный,
и я
бастую…
И финал, торжественный и веселый, как грузинское застолье (бывают же, в конце концов, счастливые, легкие минуты в жизни):
К нам Лермонтов сходит,
презрев времена.
Сияет —
«Счастливая парочка!»
Люблю я гостей —
Бутылку вина!
Широкий, истинно кавказский, красивый жест гостеприимства и милого, очаровательно короткого общения главы дома с его хозяйкой:
Шутка у Маяковского (давал понять артист) довольно часто — необходимая защита того, что по своей природе нежно и не защищено.
Идеал мужественности, хоть и подготовлен стилем и требованиями эпохи, но он не гарантия от реальных страданий и драм. «Все стало тяжелее и громаднее, потому и человек должен стать тверже», но Маяковскому, сильнейшему из многих, дано было «сплошное сердце», которое не делалось ни тверже, ни жестче, гудя «повсеместно». Все это Яхонтов раскрывал в коротком шутливом стихотворении — о том как на рейде ночью разговаривают два парохода. Он торжественно объявлял: «Разговор на одесском рейде десантных судов „Советский Дагестан“ и „Красная Абхазия“!» Это были как бы уже строчки стихов. Или эпиграф.