— Я тебя не звала! — быстро проговорила она неправду, — Что ты мне!
— Да как же? — удивился он, совсем сбитый с толку. — Какая ты…
— Какая?
Глаза ее поднялись на него, будто два солнышка взошли, ласковые, прежние.
— Пригожая, — прошептал он, забывшись. — Даже глядеть больно.
— Ну нашел бы ты меня раньше, и что? Сказал бы: пойди за меня, а? Может, ты бы этак сказал, княжич?
Она вдруг дерзко засмеялась, и лицо ее засверкало от гнева. Она протянула к нему руку с дареным перстнем:
— Мне Судила рассказывал, ты в Орде такое же точно выковал. А теперь оно где у тебя?
Василий непроизвольно сжал кулак, чтобы спрятать железное обручальное кольцо, но напрасно: Янга уже приметила его.
— Ты «соколиный глаз» невесте подарил своей, да? — Она опять смотрела улыбчиво и тихо, но в глазах полыхал дьявольский огонек. — Литвинка красивая? — вкрадчиво допрашивала она мягким угрожающим голосом. — А зачем ты здесь тогда? Зачем празднословишь? Ты мне и не нужен вовсе! — добавила она с досадой. — Зачем только ждала тебя?..
— Не волен я сам над собой, — тихо сказал он. — Не мог я иначе.
— Да кто ж тебя осудит, княжич? — воскликнула она. — И правильно. Знамо дело: сноп без перевясла — солома. — Голос ее надтреснуто задрожал.
— Не то говоришь, Янга. Софья знатна, высоких кровей, нам положено на ровнях жениться в интересах державы…
Слова прыгали с губ сами собой, чужие, зряшные. Не те слова тут к месту и случаю. И не тех слов она ждала. Но что делать-то? Кто присоветует? Тут и сам Боброк совет бы не подал, как с такой девкой своенравной говорить. Схватила за сердце и мучает, то жмет его, то тешит. И сама то плачет, то улыбается.
Он смотрел беспомощно на стройную шею в белом шитом вороте, на круглые плечи и грудь под густыми сборками рубахи. Нежная впадина у горла тяжело и часто билась, тугая льняная коса пахла ромашкой, солнцем. Душно стало Василию, стыдно, безвыходно.
Длинные ленты от ее венчика, головной вышитой повязки, по временам взвеивал ветер, и они разноцветными атласными змеями летали у нее за спиной вокруг плеч. И все так же томительно пахло черемухой, и зегзица сулила долгую жизнь.
— Бог всех нас одарил свободою, — наконец тихо и устало сказала Янга. — Достоинство человека не только в происхождении его.
— Не всех, значит, Янга, раз один знатен, а другой — в рабстве… — Он не договорил, увидев, как пламенем занялось ее лицо и тут же выбелилось снежно.
— В рабстве? — переспросила она помертвевшими губами. — Да, да, конечно, каждый судьбе и Богу покорен быть должен. А если я не хочу в рабстве?
«А у Софьи губы пухлые, темно-алые, надменные», — некстати пронеслось в мыслях.
— Помоги мне, княжич! — слабо, надломленно попросила Янга.
— Как я помогу?.. Знаешь ведь, княжеское слово — что крестное целование.
— Целование?.. Это уж так. Это уж завсегда, коли женятся…
— Да не то говоришь, не то! — воскликнул он почти с отчаянием.
— То самое, как же! Молчи, молчи! — Она протестующе мотала головой, и солнце играло на ее чисто вымытых волосах. Заставив его молчать, притихла и сама, прислонилась спиной к сосне, притенила глаза ресницами. Наконец решилась, сказала в прищур с вымученной деланной улыбкой: — Так поможешь?..
— Но чем?.. Чем?..
— Я боярыней хочу стать, — шепотом, как тайну, сказала она.
— Да? — доверчиво и радостно отозвался он с облегчением. — Это в нашей власти.
— Ага, боярыней, — продолжала она загадочно голосом уже крепнущим, возвышающимся, язвительным, — постельничной и бельевой боярыней у твоей Софьюшки-государыни.
Он от удивления не знал, что сказать.
— А помнишь, княжич, ты все просил, чтобы я ударила тебя за обиду как могу сильно? Помнишь?
— Да, — растерянно прошептал он.
— А я говорила, что потом как-нибудь? Вот потом это — сейчас! — Она размахнулась и припечатала жесткую ладонь к его щеке как могла сильно. И сразу же, словно бы обессилев, поникла всем телом, вымолвила задыхаясь: — Вот и квиты, княжич!
Василий стоял неподвижно, чувствуя, как наливается жаром, вспухает щека, и молчал, подавленный ее бурным, без надежды и утешения горем.
— Я знала, что так будет, — говорила между тем Янга, словно бы сама с собой бормотала, — я знала… Еще утром рано… У меня каша из горшка вылезла — плохая примета, если каша вылезет. Ну да ничего… Прощай, княжич!
Она еще раз вскинула на него серо-синие глаза с последним вопросом, помедлила мгновение и, не дождавшись в ответ ни слова, пошла медленно прочь. Разноцветные ленты по-прежнему взвеивал ветер над ее спиной, но их яркое мельтешение в утренней, еще не нарушенной суетой жизни неподвижности казалось чуждым и случайным. Так ни разу не оглянувшись, она скрылась за псарнями — бревенчатыми и глинобитными сараями, беленными известью.
«Прощай, княжич!» — такими же были последние слова и Софьи Витовтовны, только произнесены они были с милым лукавством, как «здравствуй!». Он вспомнил очень явственно, как она в шляпке, украшенной перьями каких-то заморских птиц, сидела прямо, без напряжения на женском седле, свесив обе ноги на сторону. Под ней был караковый, с ореховыми подпалинами на брюхе и в пахах, усмиренный и обученный конь. Василий поймал его под уздцы, удержал и небрежно бросил повод расторопному стремянному, а сам призывно протянул руку Софье. Она оперлась о его плечо удивительно легко, невесомо, соскочила на землю, чуть встряхнув золотистыми пышными кудрями, ниспадавшими из-под перьев шляпы ей на плечи. «Прощай, княжич!» — прошептала она, и ее дыхание обожгло ему губы. Он потянулся к ней, но глаза ее, матово-карие, словно намоченные дождем спелые орешки лещины, смотрели в упор — и насмешливо, и дразняще, и обещающе, звали и не пускали его, и в них, как и в голосе, торжествовало: «прощай-здравствуй!».
А Янга простилась навсегда.
3
У отца были не руки — ручищи: через свое обручальное кольцо он, забавляясь, без труда продергивал веверицу — беличью шкурку и даже куну, которая ходила совсем еще недавно вместо денег, пока он не заменил ее битой — монеткой с изображением всадника и надписью: «Великий князь Дмитрий». И здоровье у отца было таким, которое называют железным: и блеск густых черных волос, и живость светлых глаз, и порывистость движений — все говорило о внутренней его крепости, все обещало долголетие. Подумать не посмел бы никто, что и до сорока лет не дотянет великий князь, преставится в самое средовечие. И сам он не чуял близкой кончины, когда третевдни занедужил вдруг.
— Здесь что-то неладно у меня, — сказал-, прижав руку к сердцу, и виновато улыбнулся. — Ну да ничего, и раньше такое не раз бывало. Помню, на поле Куликовом, как повернулась битва в нашу сторону, занемог я внезапу: сон ли, омрак ли, сердце стукотит. И потом случалось, только не признавался я, да и зачем — каждый день миловал Бог, и сейчас пронесет. — Отец повернул голову к иконостасу, где теплились негасимые лампады, и в их отблесках лики святых смотрели строго и неподкупно.
Латинский придворный лекарь отворил ему жилу, кинул руду, чтобы избежать мозгового удара. После кровопускания Дмитрию Ивановичу полегчало. Всем и ему самому поверилось в скорое выздоровление.
Он сидел за массивным, накрытым зеленым сукном столом, на обоих концах которого в бронзовых свешниках ярко горели шестерики. Оплавлялись они неравномерно, иные вдруг роняли пламя, и тогда бесшумно, но проворно двигавшийся отрок либо заставлял встать пламя, защемляя щипцами исказивший огонек нагар, либо менял свечу вовсе, делал то и другое столь ловко, что ни на единый миг не пала на чело великого князя ни малая тень от щипцов или от рук.
Бесшумно вошел Сергий Радонежский. Отец, не поднимая головы, не оборачиваясь к вставшему под божницей игумену, велел кликнуть дьяка. А тот словно за дверями ждал. И словно знал, зачем позвали его, сразу же перекинул с плеча себе на грудь скорописную доску и уж левую руку протянул к пробке чернильного пузырька, а правой вытянул из связки писало, чиненное из махового гусиного пера. Проделал все это он не глядя, следил за выражением лица великого князя, каждосекундно ожидая его распоряжения.