4
Старые люди утверждали, да и в монашеских писаниях много тому подтверждений, что сто лет назад была на Руси совсем другая погода — ровная, мягкая, без засух и суровых зим, без наводнений и бурь. Ныне же то и дело какое-нибудь бедствие — грозы, ливни, половодья, ранние морозы, сырые зимы, к ним вдобавок — налеты саранчи, бабочки-поденки, набеги грызунов, а в результате — голодухи: один раз в восемь лет русские села целиком превращались в кладбища, пустели города. Говорят в народе, что это все злые татарове с собой принесли, что будто бы вернется на Русь прежняя хорошая погода, как только проклятое иго будет сброшено.
Вот и нынешняя зима была на редкость суровой — вo многих озерах и реках вода промерзла до дна, на полях у крестьян из-за бесснежья погибли зеленя. Слышал Василий от бахарей, что на зиму все покойники улетают в рай, с ними и основатель рода — чур, помогающий своим живым родичам спасаться от напастей. Без помощи предков оставаться в зиму тяжело, холодно и голодно живется[2].
Людей в деревнях перемерло тогда большое множество, но Василий только сейчас услышал и узнал об этом — невдомек ему было, что пока в самые-то бедственные дни он сидел себе в теплых хоромах, яства сладкие откушивал, Александром Македонским воображал себя, книжку разрисованную листая, в это время в курных избах, задыхаясь от дыма, не могли согреться такие, как он, мальчишки и к Васильеву вечеру погибли все от холода и голода. Уцелела из всей деревни одна лишь девочка Янга, сумела добраться до Переяславля, христарадничала, добрые люди подавали что могли — кто хлеба ломоть, кто кусок пирога с грибами, кто вареное яйцо, и вот она выжила.
Василий нечаянно увидел ее на улице: шел себе вдоль порядка, а она навстречу ему бежала, запуталась в полах длинного, явно с чужого плеча охабня и о землю бы непременно грохнулась, не окажись на ее пути княжич. Она не заметила его потому, что оглядывалась на бегу назад, на своих обидчиков — двое мальчишек преследовали ее, кричали:
— Янга, нищенка синеногая!
Увидев перед собой богато разодетого княжича, девочка сначала оробела, но тут же построжала лицом, сказала нарочито грубо:
— А ну пусти!
Не скажи она этого, Василий и не подумал бы ее задерживать, а тут нарочно взял за руки, спросил:
— Почему они тебя так дразнят?
Девчонка встряхнула маленькими, на колоски ржи похожими косичками, ответила с вызовом:
— Не дразнят, правду говорят. Янга — имя мое, нищенка — потому что кусошничаю, по миру хожу, синеногая — тоже правда: у меня одна нога обморожена и потому синяя. Я у них попросила поесть чего-нибудь, а они — камнями.
— Неужели ты есть хочешь? — удивляясь, не веря, что такое может быть, спросил Василий.
— С третевнешнего дни маковой росинки во рту не было. — Глаза ее остались прежними, детски-суровыми, но бледные сухие губки жалобно дрогнули, обтянутое голодом личико сделалось просительным, ожидающим.
И тогда, не раздумывая, Василий позвал ее в свой дом, нетерпеливо велел слугам подать разной еды. Нищенка не набросилась на остатки княжеских пиршеств, осторожно брала прозрачными пальчиками куски вчерашнего пирога с вязигой, жевала долго, отсутствующим взглядом уставясь в окно, вдумчиво посасывая крупинки вязиги во рту и лишь изредка обращая огромные глаза на Василия, шептала хрипловато, невнятно: «Сла-адкие какие…»
Быстро посинело за окнами, от зеленых печных изразцов шло тепло, толстые ковры на полу глушили шаги слуги, внесшего свечу в серебряном тяжелом подсвечнике. Василий сидел и смотрел, как растрепанная тень Янги движется по стене, жует, дергает аккуратным носиком. Лента, через лоб повязанная, — серая от ветхости, края обмахрились, густые светлые волосы стоят на голове клочьями.
— Сла-адкие какие, — повторила нищенка, будто сама с собой.
Василий засмеялся.
Порозовевшее от еды лицо с темными подглазьями тихо повернулось к нему:
— Что, княжич?
Тут он и узнал всю печальную историю ее: голодали долго, ели все подряд — мякину, падаль, мох, древесную пыль из гнили. Отец добыл где-то кадку старых, покрывшихся плесенью и высохших соленых грибов, старший брат с голодухи навалился на них, объелся, через день пришлось на погост его везти.
— На красных санках, — доверчиво прибавила Янга, деловито вытирая рот и сметая упавшие на стол крошки в ладонь.
У других братьев животы раздуло от хлеба из молотой сосновой коры, и уж никому не верилось, что когда-нибудь можно будет взять в руки краюшку настоящего ржаного хлеба. А самый младший братец только по рассказам старших и знал, что бывает такой вкусный, с поджаристой теплой корочкой хлеб, вкуснее которого нет ничего на свете.
— Так и не пришлось попробовать, — спокойно сказала она, только глаза страшно заблестели в голодных черных провалах.
Всех братцев одного за другим закопали в мерзлую землю в деревянных тулупчиках. И мать с отцом неможаями стали. Отец пошел в мир — в большую чужую деревню помощи искать и не вернулся. Наверное, уж выклевали вороны его ясные очи, а белые кости мороз схватил — так мать говорила, а сама пошла с веником березовым в баню, чтоб недуг из себя выгнать, — и тоже сгинула. Несколько дней сидела Янга в пустой нетопленой избе, повторяла молитвы «Отче наш» да «Богородицу», а когда чуть потеплело на дворе, сумела добрести до Переяславля.
Василий был ее рассказом так потрясен, что, не посоветовавшись ни с отцом, ни с думными боярами, распорядился самолично:
— Будешь жить в нашем дворе, в Москве.
Янга не удивилась — всему уж была покорна: и беде, и счастью.
Дмитрий Иванович обрадован самостоятельным решением сына не был, но недовольства не выказал и решил съездить в ту деревню, где жила Янга, — хозяйским глазом осмотреть, что происходит в его владениях. Хотели посадить Янгу на переднюю лошадь, чтоб указывала дорогу, но когда узнали, что деревня за Синим камнем, надобность в проводнике отпала, потому что в Переяславле Синий камень известен и старому и малому.
Вблизи Плещеева озера со дня сотворения мира лежит этот темно-сизый огромный валун. Ему поклонялись моряне-язычники, чтили как бога и приносили жертвы. И славяне, уже принявши христианство, почитали этот удивительный камень.
— Киприан, — отец произнес имя опального митрополита почти с брезгливостью, — наезжал ко мне в Переяславль. Было это в праздник великих верховных апостолов Петра и Павла. Проезжал мимо камня и увидел, что переяславские люди — мужи и жены и их дети — украсили камень цветами и лентами, водят вокруг негр хоровод. Примчался ко мне во двор и, из повозки не вылезая, верещит: «Демон мечты вселился в подданных твоих, великий князь, христианские язычники они суть…»
Лошади шли по дороге попарно, во главе — голуб-конь Василия и статный, высокий отцовский Серый.
Василию хотелось спросить о Киприане уж давно, но он все боялся рассердить отца упоминанием этого имени. Но коли тот сам начал, то, значит… И он спросил:
— Это правда, что ты Киприана ночью заточил нагого и голодного в клетку? И будто бы монашескую свиту его велел отослать, отобрав коней, а слуг ограбить, раздеть до сорочки и, выведя за город, на; клячах без седел отпустить?
— Откуда тебе это ведомо? — сердито спросил отец. — Я в секрете велел держать.
— Федор Симоновский говорил… мне одному…
— Племянник Сергиев? Значит, и сам преподобный Сергий, игумен Радонежский, знает? Когда так, завернем к нему в обитель, а уж потом до Москвы.
— Так правду святой отец Федор говорил?
Дмитрий Иванович молча кивнул.
— А «кивер» — это что такое?
— Шапка особенная, вроде колпака. И про это тебе отец Федор поведал: будто мои слуги Киприановых слуг «до ногавиц, и сапогов, и киверов» ограбили? Это лжа. Слуг я не велел трогать, только владыку одного из Москвы выпроводить.
— А зачем? — не отставал Василий.
— Чтобы он, много потеряв, ничего не достиг и отступился.