Женщины меня не тревожили. А вот Ояр — да.
— Придис сказал… — неуверенно начал он, входя в комнату, уже заготовленную заранее, как я понял, окольную речь, но потом замялся, сунул руки в карманы штанов и спросил прямо: — Насколько я понимаю, и тебя хотели ликвидировать?
Лежа поперек кровати, я смотрел, как он стоит, долгий, тощий, насупленный.
— Там вон стул, — сказал я.
Ояр сел, и тут получилось так, что я рассказал о своих встречах с Талисом, о первой, второй и третьей, последней. Весь рассказ Ояр просидел, как приклеенный к стулу, только насупленность сначала сменилась любопытством, потом настороженностью, сочувствием и наконец возмущением.
— Что ты натворил? — почти театрально воскликнул он и именно этим благородным пафосом и разозлил меня. — Отпустить восвояси такого! Ты знаешь, сколько людей уже убито, безоружных людей! Единственная их вина была в том, что они выступали за коллективное ведение хозяйства или носили комсомольский значок на груди.
— И это непременно Талис… — сердито, но растерянно буркнул я.
— А ты знаешь, что было в ту ночь, когда мы поехали вместе и когда я был у комсорга?
— Его убили в ту ночь?
Ояр передернулся.
— Ту проклятую ночь я не забуду никогда… Ты, может, не знаешь, что он честил тебя индуалистом, парень любил умные слова — есть у людей такая слабость, — только не каждый раз умел их правильно выговаривать, не всегда знал их истинный смысл. Но разве он виноват, что тебе нравится подмечать чужие слабости?
Вообще-то был он хороший парень, вроде Придиса, только свое хозяйство не так у него к сердцу прикипело, за колхозы целиком стоял, потому его и ненавидели. Мы за всякими разговорами задержались, туда да сюда заезжали… Уже темно было, когда я до его усадьбы добрался. А там уже все… Бедная мама воет, пес недобитый визжит!.. Отец от битья не в себе, оглушенный. А сын… Говорить страшно. Мать в меня вцепилась, кричит, что за помощью надо ехать, а как это сделать, сама же меня не выпускает. Те с первыми сумерками явились, несколько человек с оружием, собаку пристрелили, мать с ног сшибли, отца били и кричали, что и родителей этого змееныша жалеть нечего. Так себя вели, будто им весь мир принадлежит. Какие-то остервенелые. Сына за волосы вытащили на середину, поставили на колени и говорят:
«Молись, комсопля».
А он им:
«Не бейте мать, она вам ничего не сделала».
Молиться так и не стал.
«Ах, не станешь?»
Все лицо ему разбили. Мать вопила, умоляла, а ей только пинки да брань.
«Молись или…»
А он:
«Нет!..»
«Вот дуло, понюхай! Пули не боишься?»
«Да стреляй, стреляй, убийца!»
«Ты и патрона-то не стоишь!»
Улдис, если бы я появился раньше… они бы и меня не пожалели. Но будь у меня тот автомат, который ты закинул… Я бы не раздумывал, я бы, знаешь как стрелял! Я бы убивал! Бесчеловечность — это тебе не черная туча на чистом небе, бесчеловечность — это жестокие, кровожадные люди. А таких уничтожать надо!..
«Ты и патрона не стоишь!»
Мать волосы рвала. В истерике каталась. Хоть наши сельские женщины привычны сдерживаться, от боли не кричат, но тут сама боль в ней кричала… Она уже не в своем уме была, ведь у нее на глазах сына убивали, единственного сына. Суковатым березовым поленом — только стук стоял!.. Я как увидел его, мне худо сделалось. Всю ночь глаз не мог сомкнуть, и заснуть страшно — привидится все это и к горлу подкатывает…
Не будет он тебя больше индуалистом звать. Березовое полено — и вместо головы какая-то каша. А ты автомат закидываешь в болото…
Обычно Ояр в минуты возбуждения сновал по комнате. Но в этот раз просидел на месте, только иногда взмахивал руками. Вот он опять вспыхнул:
— Разве Талис не один из тех, кто его убил? Наверняка… За что они дерутся, против чего? Они хвалятся своим истинным латышским нутром и уничтожают латышей!
Тут и и подал голос:
— Я за то, чтобы всех убийц судили по закону, по совести, по тем принципам, которые признают на Нюрнбергском процессе английские, американские, французские, советские судьи. Всех убийц, больших и малых; всех предателей, больших и малых; всех мучителей и истязателей в рабских лагерях, больших и малых. В таком случае я отправлюсь в лес и притащу Талиса на суд, живого или мертвого.
Ояр:
— Не требуй невозможного, держа руки в карманах, а борись за человечество, которому единственно это под силу. Это иезуитство — не делать ничего только потому, что не в твоих силах совершить все. Еще раз спрашиваю, по какому праву отпустил убийцу? Он будет продолжать свое, и с каждой новой жертвой соучастником будешь ты. Ты уже не сможешь ссылаться на грехи отца.
Я отрезал:
— Стало быть, мне надо было с оружием пригнать его к Густу? Нет, друг, этого ты от меня не требуй.
Ояр:
— На месте его пристрелить!
— Стрелять в безоружного? Я знаю, убийца… Но выполнять смертный приговор — это дело палача, а я не палач.
Ояр:
— Зато он палачествует спокойно… с твоего великодушного попущения.
— Ладно, Ояр, — сказал я, — мы можем в таком случае разработать разные варианты. Пусть будет так: я Талиса разоружил, но в какой-то момент не мог перебороть себя — поднять оружие и уничтожить его. Талис воспользовался моим минутным колебанием, забежал за березу и выстрелил из своего парабеллума; я ответил, но ни тот, ни другой не попали. Отстреливаясь, он убежал, а я, расстреляв обойму, уже не рискнул гнаться за опасным преступником. Он будет продолжать зверствовать? Да, и при первом удобном случае выследит меня. За ошибку, за минутное мягкодушие я расплачусь с лихвой. Ты доволен? Таким образом, мягкотелые скоро выведутся в мире, останутся только настоящие смельчаки, у этих не дрогнет ни рука, ни сердце.
Ояр был сбит с толку, прокурорский запал его угас, рот только раскрывался, но ничего произнести не мог. Только спустя какое-то время он растерянно и зло рассмеялся:
— Ха! В конце концов, ты это серьезно или дурака валяешь?
— Когда я валял дурака, меня чуть не подстрелили. Бывает, что стреляют с величайшей серьезностью, это уж как когда.
— Я хочу не обсуждать варианты, а говорить именно о том, что имело место в жизни.
— В том-то и дело, что в жизни возможны всяческие варианты. Если бы, например, Талис сегодня выстрелил быстрее или в тот вечер…
Ояр резко прервал меня:
— Да, в тот вечер! Если уж тебя интересуют варианты… Незадолго до меня у комсорга была инспекторша, та красивая девушка… — Его голос взволнованно дрогнул. — И если бы те появились чуть раньше, то и не только я, а и она, она… — Ояр замялся, голос его вновь сорвался. — Послушай, что с тобой, почему ты такой странный?
— Она… Норма была у комсорга до тебя? — промямлил я, хотя и старался держаться твердо.
То-то она и расхлюпалась ночью.
— Я же тебе сказал.
— А по какому делу?
Что я так много болтаю? Ясно же, разведывала, чтобы Талису не пришлось зря прогуляться, — комсорг часто задерживался в волостном центре за полночь.
Ояр пожал плечами, на лице его полнейшее недоумение. А в моей башке вспыхнула еще одна гнусная догадка: так вот почему она понесла свою исповедь насчет мужественного учителя! Как же я мог забыть, что в той гимназии до своей карьеры в гитлеровской службе безопасности работал учителем мой отец! Мать уже ничего о нем не говорила, не разрешала даже имя произносить, но все же в какой-то связи я слышал об этом. О господи, какой я болван!.. Сегодня вечером ома ждет меня — до Талиса, после Талиса, вместе с Талисом… Осис в Риге? Когда она лжет и когда говорит правду? Может, и сама того не знает, какая пластинка вложена в куклу. Я вздрогнул, нервы были натянуты так, что казалось, сейчас дверь распахнется, уже распахивается и войдут Талис с Осисом. Я так таращился на дверь, что заставил и Ояра кинуть быстрый взгляд через плечо.
— Все сказано, — заявил я. — Прошу тебя убраться, я хочу быть один.
Ояр покраснел и вскочил. Было ясно, что в своей комнате я его больше не увижу.