d) Относящееся к чувству нравственной обязанности применимо и к чувству нуминозного. Оно тоже не выводимо ни из какого другого чувства, не может из другого «развиться». Это — качественно своеобразное, оригинальное чувство, изначальное чувство, причем не во временном, а в принципиальном смысле. Но вместе с тем у этого чувства имеется множество соответствий другим чувствам, и в силу этого оно может «возбуждать» другие и способствовать их появлению, так же как другие могут содействовать его появлению. Такие способствующие моменты, такие «стимулы» к его пробуждению можно отыскать и показать, какие соответствия могут им посодействовать. Так устанавливается цепь стимулов для пробуждения нуминозного чувства. Подобный подход должен сменить всякого рода «эпигенетические» и прочие конструкции по поводу развития религии.
e) Одним из таких стимулов для пробуждения нуминозного чувства, безусловно, часто было и доныне является чувство возвышенного. Пробуждение происходит по указанному нами закону и вследствие его соответствия нуминозному чувству. Но сам этот возбудитель достаточно поздно входит в цепь раздражений. Возможно даже, что само религиозное чувство вскрылось скорее как чувство возвышенного, которое оно пробудило и освободило — освободило также не из себя самого, но из духа и его априорных способностей.
3. Схематизация
a) «Ассоциация идей», или, иначе говоря, сочетание представлений, вообще-то вызывает не только случайное совместное появление представления у, если дано представление х. Такая ассоциация представляет собой также фундамент для длительных отношений и постоянных взаимосвязей. В не меньшей степени это относится к сочетанию чувств. Так, мы видим религиозное чувство в длительной связи с другими чувствами, которые связаны с ним согласно указанному выше закону. Чаще это привязка к другим чувствам, а не истинная взаимосвязь. Потому что необходимые связи по принципам внутренней сопринадлежности, сущностного единства отличаются от соединений или случайных связей по законам чисто внешнего соответствия. Примером такой взаимосвязи, внутреннего единства и притом согласно внутреннему принципу a priori является, например, в соответствии с кантовским учением, связь категории причинности с ее временной схемой, т. е. временной последовательностью двух следующих друг за другом процессов, что благодаря присоединению этой категории познается как соотношение причины и действия. Основанием для связи между категорией и схемой является здесь не внешнее случайное сходство, но сущностное единство. На его основании категория причинности «схематизирует» временную последовательность.
b) Такое отношение «схематизации» прослеживается также в соотношении рационального и иррационального в сложной идее священного. Иррационально-нуминозное схематизируется приводившимися выше рациональными понятиями, и тем самым нам становится доступной вся полнота смысла сложной категории священного. Подлинная схематизация отличается от простой случайной связи тем, что в дальнейшем развитии религиозного чувства истины она не распадается и не отпадает, но делается все более прочной и определенной. Поэтому вполне вероятно, что и внутренняя связь священного с возвышенным есть нечто большее, чем просто ассоциация чувств, это она была, скорее, исторической формой пробуждения и первым поводом к проявлению священного. Длительная внутренняя связь между ними во всех высших религиях указывает на то, что возвышенное есть подлинная «схема» самого священного.
с) Внутреннюю пронизанность рациональных моментов религиозного чувства примесью иррационального можно пояснить на другом, хорошо известном нам примере пронизанности общего для всех людей чувства столь же «иррациональной» примесью. Речь идет о том, как склонность бывает пронизана и половым влечением. Именно этот последний момент — сексуальная возбудимость — лежит на противоположной по отношению к ratio стороне, наподобие нуминозного. В то время как нуминозное стоит «над всяким разумом», другое представляет собой момент внутри разума, будучи моментом жизни влечений, инстинкта. Если первое спускается в рациональное сверху, то другое пробивается снизу, из общей животной природы человеческого существа в область высшего человеческого. Тем самым это две полностью противоположных стороны человека. Но в своем отношении привязанности к тому, что лежит между ними посередине, они соответствуют друг другу. Проникая из области жизни влечений в высшие проявления человеческой душевной жизни и жизни чувств, половое влечение (здоровое и естественное) заявляет о себе в желаниях, страстях, стремлениях, наклонностях, дружбе, любви, в лирической поэзии и в порождениях фантазии вообще и создает совершенно особенную сферу эротического. Принадлежащее этой области всегда двойственно по своему составу. С одной стороны, сюда входит то, что само по себе лежит за пределами эротического — дружба, симпатия, общительность или поэтический настрой души, радостная приподнятость и т. п. С другой стороны, здесь имеется нечто совершенно иное, выбивающееся из ряда подобных чувств, и тот, кто этого не ощущает, не понимает и не замечает, того «сама любовь не научит». Соответствия здесь видны и по тому, что языковые средства выражения эротики в преобладающей своей части являются просто выражениями других сторон душевной жизни. Они теряют свою «безобидность», «благодушие» лишь там, где уже известно, что говорит, поет или излагает стихами именно любящий. А подлинным средством выражения здесь в меньшей степени служит само слово, чем приходящие ему на помощь тон, жест, мимика. Слова и предложения будут здесь одними и теми же, говорит ли их ребенок о своем отце или девушка о своем возлюбленном: «Он меня любит». Но во втором случае под любовью подразумевается «что-то еще большее», причем это «еще большее» обозначает не только количество, но и качество. Точно так ж слова и предложения будут одними и теми же, если ребенок говорит об отце, а взрослый человек о Боге: «Мы должны его бояться, любить его и ему доверять». Но во втором случае в понятиях есть нечто, ощутимое, понятное и заметное только для набожного человека — примесь, благодаря которой богобоязненность, является и остается подлиннейшим детским почитанием, но одновременно в нем есть «что-то еще большее», причем не только количественно, но и качественно. Сузо имел в виду как просто любовь, так и любовь к Богу, когда говорил:
«Сколь бы сладостна ни была струна, она умолкнет, если по ней водить сухим поленом. Не ведающее любви сердце так же мало поймет язык, полный любви, как немец — чужеземца».[51]
d) Пример подобного взаимопроникновения рационального и полностью иррационального моментов мы находим еще в одной области нашей чувственной жизни. Его можно ближе сравнить со сложным чувством священного, чем на первом примере, потому что на нем точно так же оставляет след сверхрациональный момент. Этот пример — настроение, которое вызывает в нас песня. Текст песни выражает «естественные» чувства, скажем, тоску по родине, уверенность в опасности ситуации, надежду на добро, радость обладания — все конкретные, описываемые в понятиях моменты естественной человеческой судьбы. Музыка сама по себе этого не делает. Она вызывает радость и блаженство, мечтательность и замешательство, порыв и волнение в нашей душе, которые не выразить словами и не объяснить понятиями, — что же, собственно, в ней содержится, что волнует? Когда мы говорим, что музыка плачет или смеется, влечет или сдерживает, то это — лишь символы, позаимствованные из нашей прочей душевной жизни. Мы подбираем их по сходству, поскольку без них нам вообще нечего было бы сказать. Музыка вызывает переживания или колебания переживаний чисто музыкального рода. Но их движение в своем многообразии имеют (но тоже лишь отчасти!) известные ощущаемые текучие соответствия, родство с нашими внемузыкальными душевными состояниями и движениями. Звуки могут зазвучать с ними в унисон, могут с ними сливаться. Тем самым музыка «схематизируется» или рационализируется этими состояниями, и возникает сложный душевный настрой, в котором общечеловеческие чувства получают выход, а иррационально-музыкальные чувства — ударяют. Поэтому песня представляет собой рационализированную музыку.