Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ребекка стоит на краю оврага. Ее волосы упали на плечо. Рукой она закрывает глаза Анечке, а та обеими ладошками заслоняет мордочку Хози. «Не бойся, – шепчет девочка, – мама с нами, я с тобой. Все будет хорошо». Хози не боится – Анечка боится, но совсем чуть-чуть.

Эдвард – вместе с Фердинандом – целится в них. Не так, как на вечеринке в Айзека, неловко куражась, а спокойно, привычно, умело. Ему тошно и жутко и хочется только одного – бросить автомат в снег, потому что это ведь совершенно невозможно – стрелять в женщину и ребенка. Тело не слушается. Он старается уклониться или хоть как-то вывернуться, но ступни словно пустили корни, оружие примерзло к пальцам, а крик тухнет в гортани, как спичка в мокрой вате. Ребекка мала ростом, но кажется, что она смотрит на Фердинанда сверху вниз, потому что сквозь ее заострившиеся черты уже сияет предсмертное величие. Только за дочку – не за себя – ей обидно и больно, и ладонь ее дрожит, незаметно намокая от Анечкиных слез.

Фердинанд злится: ему трут сапоги, руки озябли в перчатках. Он мечтает, чтобы все поскорее закончилось и можно было вернуться в тепло. Его терзает страх снова попасть на передовую или наткнуться на партизан, подхватить дизентерию или воспаление легких – и еще сотня всяких страхов.

Большие страхи и маленькая жадность – он хочет кольцо, которое заприметил у Ребекки на пальце. Тонкий золотой ободок с осколком бирюзы, крохотным, словно росинка. Изящная вещица, ее можно припрятать и продать после войны или подарить какой-нибудь девушке. Подруги у Фердинанда пока нет – но обязательно будет.

Эдвард изо всех сил пытается не нажать на спусковой крючок – и все-таки нажимает. Вдавливает его плавно, как в масло. Голову пронзает боль, такая нестерпимая и яркая, что все исчезает, рвется на куски, сминается – березы, дома вдалеке, овраг, солнце, чернильные росчерки теней на снегу. В последнюю секунду он успевает подумать, что убийство, по сути своей, мало отличается от самоубийства. Тот, кто стреляет в другого, стреляет в самого себя, ведь люди связаны друг с другом на глубинном каком-то уровне... Темнота, крики... он как будто узнает жалобный стон Анечки. Точно в гигантской центрифуге, крутятся лоскуты мрака. Раздаются шаги, но не глухие, смягченные стылой землей, а звонкие, словно по кафелю, и голос Мари зовет:

– Эй! Эдвард! Да что с тобой? Эд?!

– Я убил их, – выдохнул он беззвучно.

– Кого?!

Эдвард с трудом приоткрыл глаза – каждое веко точно каменная глыба, весит несколько пудов. Взглянул на белый потолок, на тонкие, гудящие лампы и снова провалился в небытие.

Тряская пустота сменилась прикосновениями, сыростью в левом рукаве, чьими-то тихими всхлипываниями. Он очнулся и увидел, что лежит на диване в незнакомой комнате, укрытый до пояса легким одеялом, а рядом сидит Анечка – взрослая и невероятно красивая – и плачет. На ней голубое русалочье платье, а волосы стянуты сзади в густую косу. Щеки покраснели и распухли, блестят мокрыми дорожками, как оконное стекло в непогоду. Слезы капают с узкого, почти детского подбородка ему на запястье и затекают в рукав.

– Ты выжила, – прошептал Эдвард, и тотчас понял, что ошибся: перед ним не Анечка, а Селина. – Ох, черт, извини, я немного не в себе. Что случилось?

– Т-ты, – ответила она, заикаясь, – был как м-мертвый. Твердый, как деревяшка, и будто не дышал. Мы не знали, что д-делать.

Шмыгнула носом и громко высморкалась в подол.

Эдвард улыбнулся.

– Милая... дружок, прости, что напугал. Так я у вас дома?

– Да, у нас. Тебя Айзек привез. Мари позвонила... когда ты в обморок свалился, там, в архиве.

– А где она?

– Сейчас, сейчас позову...

Селина вскочила и убежала за сестрой, а он устало отвернулся к стенке, и в самом деле чувствуя себя твердым, словно деревянным.

Мари пришла с кухни, вытирая о передник распаренные, вкусно пахнущие руки.

– Эд... – опустилась на стул у дивана, поправила одеяло – механически, жестом профессиональной сиделки. – Плохо тебе, да? Это надо просто пережить – пережить и не сломаться, понимаешь?

Эдвард сел рывком.

– А ты все наперед знаешь, так? Ставишь диагноз, как будто сама там была и все видела? Как будто им в глаза смотрела... – сказал и осекся, наткнувшись на ее укоризненный взгляд. – Извини. Спасибо тебе. Со мной все в порядке, правда, просто глупая истерика. Я домой пойду.

– Никуда ты не пойдешь, – отрезала Мари, –  в таком состоянии. Сейчас перекусим немножко, я кулебяку испекла, а там решим, что делать.

– Я не могу есть.

– Конечно, можешь, – произнесла она твердо. – Эд, я ведь рассказывала тебе – мы с Селиной уже проходили через это. И я не допущу второй раз той же оплошности – не дам тебе погибнуть. Чего бы мне это ни стоило.

Эдвард подчинился. Встал, покачнувшись на ватных ногах, и поплелся в кухню, навстречу сытным ароматам, от которых сводило живот и во рту собиралась слюна.

«Может, она и права, – подумал, – вот так и надо: разговаривать, принимать помощь от друзей, есть, двигаться, ощущать вкус жизни. Забыть о том, что причинило боль. Да и боль-то эта – фантомная. Ребекки нет, она исчезла, отсечена, выкинута из потока бытия, как ампутированная рука. Она не появится больше, а если и появится, что ж... К тому, что случилось, ничего не добавится, но ничего и не убудет».

Мари приготовила бульон из индюшки, крепкий, мутно-янтарный, с косточкой и ошметками мяса. Разложила на блюде куски грибной кулебяки. Эдвард взял самый маленький, откусил и принялся жевать.

– Я бы картошки поел, вареной, – пробормотал с полным ртом. – Она всегда варила картошку, для себя и для дочки.

Мари оперлась на локти, отодвинув словно забытую в углу стола миниатюрную вазочку с настурциями.

– Говори, Эд. Тебе надо выговориться.

– Не знаю, не уверен, что смогу, – он поежился, оглянулся через плечо.

– Селина у себя, я попросила ее не мелькать.

Эдвард кивнул.

– Она славная, но не поймет.

– Вот да.

Он, как умел, попытался пересказать отчаяние, и холод – безжалостный, ледяной, который сковывает ноги, точно кандалами, а потом забирается в почки, – и бред спятившей старухи, и стылый рассвет, и скрип под ногами, и медовую сладость снега. В последние минуты жизни и звуки, и краски отчетливы. Эдвард очень старался, но не находил слов, потому что все они вдруг сделались банальными, тусклыми – никчемными.

– Странно, я убил и умер, и все-таки я здесь, – он неловко кашлянул, запнулся, почувствовал себя таким же глупым, как Селина.

Мари встала и подлила ему бульону. Эдвард с удивлением заметил ложку в своей руке.

– Не ты убил, и не ты умер.

– Да, конечно. Это все зеркало... нет, не то, – мысли путались, а язык онемел, и не получалось разобрать, горяч или холоден суп в тарелке. – Как ты думаешь, могут ли мертвецы мстить?

– Вряд ли. А если бы и могли, нам-то за что? Мы же ни в чем не виноваты.

– Я не уверен. Если существует генетическая память, почему не быть генетической вине? Или они хотят, чтобы о них вспомнили? – размышлял он вслух. – Может, им имена нужны, как и нам, живым? Они ведь, хоть и мертвые, но все равно люди... Или хоть какие-то наши мысли? Я знаю, какую акцию мы устроим у ратуши: не битву, как обычно – бутафорскую, а расстрел детей и женщин, мирного населения, короче. Что скажешь?

– И в кого ты собираешься стрелять? Не в прохожих, надеюсь? Тебя, пожалуй, не поймут.

– Нет, в своих. В тебя, в Селину, в Рудика, ну, и Биби, если согласится сыграть. Сначала, конечно, проверим, что стволы – не веники, – он вымученно усмехнулся.

«Еще способен шутить, Эдвард? Прекрасно...» – похвалил себя.

– Селину? – Мари нахмурилась, покачала головой. – Вот как... Символически уничтожить то, что тебе дорого? Тот человек, помнишь... он ведь не только сам погиб, но и ту, что любил, за собой утянул...

– Убил, в смысле?

– Не знаю. Никто теперь не знает. Возможно, она пыталась его спасти, вытащить, но сил не хватило: он грузный был – и захлебнулась...

20
{"b":"231531","o":1}