— Не люблю, когда ты так смеешься, — отодвинулась Ривкеле от сестры. — Дай, Душка, я зажгу свечу!
— Не зажигай, Ривкеле, не зажигай… я так люблю темноту! Я хотела бы, чтобы всегда была ночь. А ты нет? День для меня — мука. Вокруг вечно крутятся мужчины, а я не люблю мужчин. Я так не люблю здоровых, красивых мужчин! Ривкеле, я больше всего детей люблю!.. Детей и калек. Встретив калеку, я всегда останавливаюсь… Их морщинистые, мрачные лица успокаивают меня… Я забываю, что я жена Даниэля, внучка реб Менделе… Мне хочется сидеть с ними у водосточных труб, ходить рядом с ними оборвышем, просить подаяния, вдыхать их запах и петь вместе с ними. И потому, что мамочка не позволяет петь их песенки, хочется этого еще больше!
Она вдруг скорчилась, закатила глаза, провела рукой по другой руке, как проводят смычком по скрипке, и душераздирающе запела:
— О Jesu moj, о Jesu moj,
Gdy bęsze w nieszczęsciu,
Ривкеле рукой закрыла ей рот, не дав закончить, выпрямилась и, недовольная, обняла сестру.
— А у нас в доме целый день мужчины… бр-р! Что ты дрожишь? Тебе опять холодно? Обнять тебя? Покрепче? Ривкеле, если бы ты была калекой или парализованной! Я бы так любила тебя! Я бы не отходила от твоей кровати, а ты бы мне ворожила. Мне очень жарко! Ривкеле, погладь меня: твои пальцы холодны… Теперь мне так хорошо, так хорошо!
Ривкеле была неприятна нежность сестры, она не понимала, как можно любить калек, хотела спросить, нравится ли ей Мордхе, но раздумала и, вырываясь из объятий Душки, попросила:
— Пусти, Душка! Я зажгу свечу!
— Не нужно, Ривкеле! Будем сидеть в темноте. В темноте можно вызвать какие угодно тени. Если захочу — папочка предстанет перед моими глазами; он ведь сегодня с мамочкой в Лукове. Как ты полагаешь — получится что-нибудь с этим женихом? Когда ты выйдешь замуж, я останусь совсем одна! — Душка погрустнела при этих словах и встала. — Пойдем, я погадаю тебе, вызову того молодого человека, которого тебе предлагают в женихи. Идем!
— Не хочу, это колдовство!
— Если б это было колдовством, Даниэль этого не делал бы! Вчера он вызвал дух прадедушки реб Йонатана!
— В самом деле? — У Ривкеле расширились зрачки. — Ты тоже видела мертвеца? Он что — ходит? В воздухе висит? И разговаривает как живой? Я бы этого не вынесла!
— Я сама испугалась! — улыбнулась Душка. — Представь себе, Даниэль просит прадедушку открыть ему тайну, благодаря которой тот общался с самим великим каббалистом Ицхаком Лурией, а реб Йонатан стоит весь дырявый, и дыры на нем движутся, говорят, смеются… Красные дыры, огненные дыры, хи-хи-хи!
— Знаешь, Душка, ты всегда такие жуткие сказки рассказываешь, что у меня мороз по коже!
Душка ничего не ответила и потянула сестру в маленькую, темную комнатку. Там она зажгла толстую восковую свечу, поставила ее между двух зеркал на круглый мраморный столик и начала тихо что-то шептать. Затаив дыхание, Ривкеле смотрела на мрамор, но ничего там не видела. Она смотрела долго, чувствуя, как веки у нее тяжелеют, а над мрамором зажигаются и гаснут какие-то точки. Задвигались серебряные и золотые жилки в мраморе, извиваясь, как змейки, кружились, становясь тусклыми. Что-то зашумело, будто рядом прошел человек.
— Ш-ш…
Издали доносилось тихое пение. Ривкеле дрожала; перед глазами у нее сверкал и переливался глубокий снег. Деревья, люди проносились мимо; пение стало еще тише; бледная полная луна простиралась над морозной ночью, медленно плыла, увлекая за собой то пешехода, то крестьянина на паре лошадей. Ривкеле не могла тронуться с места и только видела, как холодные лунные лучи опутывают ее и, сплетаясь, тянутся далеко-далеко в глубокий снег… Одетые в шубы люди мчались в санках, исчезая, точно в тумане. Душка схватила ее за руку:
— Смотри!
Ривкеле увидела, как из тумана вырисовывается чей-то образ. И, как ночной странник, ведомый холодными лунными лучами, этот образ блуждал среди деревьев. Он приближался и напевал.
— Узнаешь? — спросила Душка.
Ривкеле его узнала, а узнав, почувствовала, как в ней все изменилось: ноги стали легки, легче белого снега, мысль сделалась воздушной, воздушнее морозной ночи.
— Кажется, идут? — насторожилась Душка и погасила свечу.
— Тебе кажется.
— Идут, говорю тебе!
— Кроме Даниэля, никого дома нет.
— Кто это?
— Кто идет?
Мордхе открыл дверь, остановился в темной комнате, удивленный, словно заблудился. Он был уверен, что только что здесь было светло… Неужели это ему показалось? Он увидел, как кто-то сел в углу, узнал Душку, но не трогался с места.
— Видишь, Душка, кто пришел? Простите, Мордхе! — Ривкеле не могла унять дрожь. — Пойдемте в гостиную, я сейчас зажгу свечу.
Душка легко, как кошка, выскользнула, исчезла, и у Мордхе в памяти остался лишь красный шлейф, который тянулся за ней.
Они пришли в гостиную. Он смотрел, как Ривкеле поправляла серебряными щипцами свечи, выпрямляла фитили, зажигала. Он не заметил, что скрытая радость озаряет ее лицо с чуть раскрасневшимися щеками и даже струится в длинных, переброшенных через плечо косах.
Его сердило то, что она не спрашивала, почему он не приходил так долго. Он понимал теперь, что Ривкеле даже не думает о нем, не то бы она спросила, хоть из вежливости, что с ним было. Он ведь и в самом деле мог быть болен. Он ей совершенно чужой, она ждет, вероятно, чтобы он поскорее убрался, а он, дурак, уговорил себя, что она его любит, что она с нетерпением ждет момента, когда он ей откроется. Он совсем пал духом.
И, точно назло, она никогда не была так хороша, как теперь. Красивые черные брови придавали бледному лицу особую тонкость и благородство. Высокая, безупречно белая девичья шея оттеняла блеск темного платья, словно нашептывая, что вся прелесть нарядных платьев заключается в том, что их можно снять.
Опротивела язычникам богиня с хитрыми глазами и пустым взглядом, устремленным в глаза каждому проходящему; они сожгли ее, а пепел развеяли, чтоб и следа не осталось. Поймали потом стыдливую еврейскую девушку, опустившую глаза долу, поставили ее изображение во всех молельнях, на всех перекрестках, назвали богиней, и вот уже тысячи лет их дочери падают пред ней на колени, молятся ей, носят на груди ее портреты, но сами по-прежнему остались с таким же вызывающим нахальством в глазах.
Эта мысль понравилась Мордхе. Он хотел было пересказать ее Ривкеле, но вспомнил, что она весьма холодно его приняла, и решил, что, если она его тотчас не попросит сесть, он уйдет.
Ривкеле ощутила свежесть, идущую от его разгоревшегося лица, от его платья. Свежесть зимнего морозного дня. Эта свежесть овеяла ее, все в ней устремилось к Мордхе, чтобы вдохнуть запах зимы и почувствовать его дыхание, запах, идущий от его одежды. Она съежилась под своим теплым платком и удобнее уселась в углу кушетки.
— Почему вы стоите? Вы торопитесь?
— Тороплюсь.
— Так ступайте!
Досада вдруг покинула Мордхе. То, что она предложила ему уйти, успокоило его самолюбие. Реб Иче ведь говорил, что она все время спрашивает о нем. Он хотел извиниться перед Ривкеле и подошел ближе.
— Ривкеле сердится?
— Да, я на вас обиделась.
— На меня?
— Конечно.
— За что?
— Вы нехороший человек.
— Я?
— Да, вы!
— С чего вы взяли?
— Если вы были больны, надо было дать знать.
— Я не был болен.
Мордхе заметил, как слезы навернулись у Ривкеле на глаза. Ему стало приятно, он был счастлив, что теперь они вместе, и не сомневался, что одолеет свои греховные мысли, вырвет их с корнем, освободится навсегда. Чем дольше он сидел и молчал, тем больше убеждался, что любит девушку, и искал повода сказать ей об этом. В какой-то момент он поймал ее взгляд. Она посмотрела на него и опять опустила глаза. Он сел и виновато протянул руку, молча прося о чем-то. Потом, почувствовав руку Ривкеле в своей, наклонился, погладил ее густые, мягкие волосы. Он дрожал от радости, хотя перед глазами у него все заволокло туманом.