— А, Йосл, как поживаешь?
— Нахман?
— Не узнаешь меня?
— Ты ведь, кажется, умер?
— Ты забыл слова Нахманида о бессмертии: «Ибо человек не обретает сохранения души, если не достигнет мудрости в сверхъестественном».
— Так это правда, что говорит Нахманид?
— Правда, правда!
— Значит, Шмуэль-Давид Луцато…
— А как, кстати, поживает этот итальянец?
— Он жив.
— Нахманид желает с ним познакомиться. Каждый день, когда называют имена вновь прибывших, он прислушивается — не упомянуто ли среди них имя Шмуэля-Давида.
— Его хорошо встретят. Представляю себе: Нахманид — с одной стороны, Ибн-Эзра — с другой, Спиноза — сзади… Затем более мелкие! Они его разорвут на части, ха-ха-ха!
— Кто это? — вздрогнул Йосл, увидев Фелицию, и стал протирать глаза. — Вздремнул…
— Почему ты сидишь впотьмах?
— Впотьмах?.. — Он схватил звонок со стола и начал звонить. — Да, я сижу впотьмах.
Вошел слуга и поклонился.
— Игнац, дай свет!
Слуга зажег лампу и хотел зажечь свечи в канделябре.
— Не нужно, можешь идти.
Фелиция погладила его седую голову и стала просить:
— Чего ты сидишь здесь один? Пойдем в гостиную: у нас гости.
— Кто там?
— Те же, что и всегда.
— Кагане?
— Кагане, Комаровский…
— Этот вельможа! — перебил ее муж. — Что он делает здесь, в Коцке? Ведь он галичанин!
— Ты же знаешь, что он делает.
— Хочет прогнать русских, не иначе, да?
— Разве это несправедливо?
— Это безумие!
— Как для кого!
— Я вчера говорил с Рудницким: он потерял двух сыновей в первом восстании. Рудницкий утверждает то же самое. «Крестьяне, — говорит он, — не пойдут!»
— Кагане говорит, — улыбнулась Фелиция, — что, если даже восстание будет проиграно, его все равно следует поднять. Это будет еще прекраснее, еще трагичнее…
— А, Ка-га-не! — с насмешкой произнес Йосл. — Это дело другое! Он ведь говорит, что теперь, когда Рим освободился от папства, Иерусалим тоже будет освобожден и возвращен евреям. Хорошо еще, что он не приказывает евреям сплотиться и самим освободить его от турок.
— Ты над всем смеешься…
— Это я говорю серьезно. — Он взял Фелицию за руку. — Мы, евреи, странный народ. Или мы стоим совсем в стороне, или же отдаемся делу душой и телом — и ломаем себе шею!
— Когда человек молод, — улыбнулась Фелиция. — А ты был лучше?
Он почувствовал себя старым, разбитым, боялся это показать, погладил Фелицию, как дочь, и спросил:
— Ты мне простишь, Фелиция? Я не очень хорошо себя чувствую. Иди к гостям, а я лягу.
— Что с тобой?
— Ничего, обыкновенная усталость. — Он поцеловал ее в щеку. — Спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Он остался сидеть со скрещенными руками, с опущенной головой, долго глядел усталыми глазами в ту сторону, куда исчезла Фелиция, будто она после себя что-то оставила, повел вдруг плечом, как бы желая все с себя стряхнуть, и снова углубился в «Фауста».
Глава V
«ВЕЛИКАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ»
Фелиция вошла в соседнюю комнату, постояла с минуту, нахмурив лоб и закусив губы, как заупрямившаяся девчонка, решившая выкинуть какую-нибудь штуку наперекор родителям. Она корила себя за то, что заходила к мужу, ласкала его, сказала несколько теплых слов, как это обычно делают героини романов, чувствующие себя «грешными» и боящимися, чтобы муж чего не заподозрил. Она зажгла свет и начала читать письмо, которое Комаровский тайком сунул ей в руку. Совсем еще молодой, со светлыми усами, голубыми детскими глазами, с манерой говорить, перескакивая с одной темы на другую, Комаровский понравился Фелиции с первой встречи. Она редко понимала, что он говорит, не могла связать одну его мысль с другой, но в этом для нее был отдых от ясности, логичности и точности, которые царили в доме. После первого его визита Штрал сказал жене, что молодой Комаровский напоминает хорошую верховую лошадь, которая, почувствовав на себе всадника, уже не может стоять на месте. Ей это сравнение понравилось. Она не понимала, как может человек быть таким восторженным, но целыми днями думала о нем, все больше и больше запутываясь. Словом, когда Комаровский находился у нее в доме, Фелиция чувствовала себя счастливой.
Она скомкала письмо, глянула на себя в зеркало, осталась довольна матовым, спокойным лицом, которое там увидела, и усмехнулась: в записке Комаровский просил ее подождать, потому, мол, что считает себя еще не достойным ее. Она опять развернула письмо:
«…я верю, что время скоро придет, уже действительно скоро… Человечество должно быть свободным. Евреи — один из тех народов, которые дадут Мессию. Мы живем в удивительное время! Я думаю, что скоро, скоро… я упаду к твоим ногам, буду целовать следы твоих ног, впитывать в себя пыль мира, чтобы ты вышла очищенной и чтобы я смело мог сказать: идем! Светом очей твоих мы разгоним злых духов, которыми кишит земля. Сияние, исходящее от седьмого вестника, которого Бог должен ниспослать на землю и который уже находится среди нас, озарит тебя, мой ангел! Огонь твоих глаз воспылает так, что зло исчезнет и земля станет раем!»
«И если ты не пойдешь за мной, я останусь у ног твоих, как верная собака, никого не буду допускать к тебе, чтобы пылинка не пала на тебя, моя матер долороза!
Еще вчера я готов был отдать свою жизнь, лишь бы Рим не попал в руки антихриста. С ружьем за плечами, со словами: „Petrus Apostolus, Princeps Apostulorum“ я пошел с австрийцами покорять неверующих итальянцев, и что же вышло?.. Я, правоверный католик, содействовал погребению христианства! И никто не посмеет бросить мне в лицо слово „антихрист“! Кагане прав: мы живем в поразительное время. Старый Рим освободился! Слышишь!.. О-сво-бо-дил-ся!..»
«И когда я состарюсь, не смогу больше лежать у ног твоих, я растерзаю свое сердце, на окровавленных струнах буду играть перед тобою, чтобы все окружающие обезумели, чтобы деды передавали внукам: жили здесь, дескать, когда-то несчастный князь Комаровский и страдалица Фелиция… О, если бы ты знала Комаровского! Он умеет чувствовать. В этом сказывается благородная кровь сорока поколений! Сорок поколений — я склоняю перед вами свою грешную, больную голову! Мне так скверно без тебя, так скверно, ангел мой!.. Я жду, чтобы Польша меня скорее позвала… Пока я бьюсь головой об стену, молчу и жду».
Письмо вскружило ей голову. Фраза, что Комаровский происходит из благородного рода, насчитывающего больше сорока поколений, более древнего, чем род польского короля, не выходила у нее из головы. Вот каков он, Комаровский! Но она не была в нем уверена, никогда с ним не говорила об этом, а когда заводила разговор, он избегал его. Она по первому зову ушла бы с этим поляком, без угрызений совести, не думая о родителях. Обанкротившись, они продали ее, дали ей в мужья дедушку… Даже и не дедушку — дедушку любят, — дали строгого, умного дядю. Не стоило жалеть их после этого! Когда вспоминался ей муж, к которому она, однако, питала большое уважение, она чувствовала себя виновной и страдала. Впрочем, она редко думала о нем…
Теперь Комаровский уезжает, а она остается ни с чем. Почему он не говорит с ней? Она не перенесет этого, не даст ему так уехать!
Машинально она бросила взгляд на руку, где к кольцу был прикреплен белый орел, осмотрелась, как бы опасаясь, чтобы кто-нибудь не подслушал ее мысли. Ей очень не хотелось остаться одной в большом, тихом доме.
Кагане? Краснопольский? Кто еще?..
Она повела покатыми плечами, и смуглое лицо ее сделалось равнодушным. Она не раз замечала, что в присутствии Комаровского еврейские юноши становятся иными — будто им льстило, что с ними разговаривает князь. Это ее злило, и она почти возненавидела Краснопольского. Юноша-хасид Мордхе, который жил у нее, нравился ей больше: смотрит каждому прямо в глаза, не краснеет и говорит правду. Но манеры скверные — не умеет себя держать в обществе, к тому же так странно на нее смотрит! Она вспомнила, что в гостиной ее, наверное, ждут, еще раз погляделась в зеркало, сунула письмо за корсаж и, веселая, вошла в зал.