— Просто отлично, — тихо и серьезно заметил он, как бы обращаясь к самому себе, довольно и слегка удивленно.
Это уже нечто, подумалось мне: он стал принимать себя всерьез и не с прежними отчаянием и безнадежностью, а совершенно спокойно, не подозревая о жалком впечатлении, которое производит, не ощущая насмешки. Почти так же серьезно, как его папаша или любой партнер по игре в покер из клуба «Прогресо».
— Что ж, очень рад, — сказал я. — Но в конце концов это не имеет значения. Я ведь говорил, что меня интересует лишь, правильно это или нет.
— Правильно. Все было именно так. Вот только… — Может быть, он еще не вполне убедился в том, что нашел нужное и с помощью этой выдумки ему удастся стереть память о прошлом. Он опять сел и опять улыбнулся с извиняющимся видом. — Это просто удивительно. В самом деле, был человек, изобретший сказку для приезжающих, потом другой, добавивший козленка — деталь абсурдную, но эффективную. И то правда, что ненависть к козлу она сменила на любовь, что вначале она восприняла козла как унижение, которому ее неизвестно почему подвергли, а потом защищала его всеми доступными ей способами, неизменно, независимо от переездов, от того, кто был с ней, независимо от решений покончить с собой. Так защищают то, что любят, самое дорогое и единственное. Ведь если, кроме этого, есть еще что-то, не следует употреблять слово «любовь», слишком оно громко звучит. У любви один путь, но никогда мы не знаем, насколько сильна и глубока наша любовь и насколько сильна и глубока любовь к нам. И к тому же несомненно, что она пошла на это из-за козла, чтобы его содержать. Я мог бы дать ей эти ничтожные деньги, не принося при этом особых жертв. Но я предпочел превратиться в мужчину, чье лицо, как следует из ваших записок, мне так хотелось повидать, в одного из многих, осужденных на ожидание в комнате, на безымянность. Тот-то ведь исчез, я никогда его не видал и пришел на его место, так и не встретив. Наступил мой черед стать одним из многих, но в некотором смысле и большим. Теперь я ждал ее в одной из тех грязных, постоянно сменяющихся комнат, в которые из-за козла нам приходилось вселяться и из-за него же съезжать с них. Мне чего-то не хватало, что-то было нужно, и вот я это обрел. Год или около того длилось мое падение, все это время я отлеживал бока, не ходил на лекции и хохотал про себя, как только думал о том, что было бы, если бы меня увидел отец: воображаю, как он вошел бы в одну из вонючих коробок, в которых мы обитали, так и представляю его будто наяву — ведь он не в состоянии и строчки грамотно написать, точку поставить, мысль завершить, а скобки он просто указывает движением руки и бровей. Впрочем, весь тот год, что я водил его за нос, я переписывался с ним, как примерный сын. Словом, как говорят дома, я не отбился от рук. Выходя из себя, потея от той смешанной с ненавистью тоски, от которой люди чернеют так, как не чернеют ни от какой разлуки, ни от какого тяжкого труда на холоде, я писал им письма каждую неделю. Ну, и в этом году, ясное дело, тоже. Конечно, тогда мои письма смахивали на списанные из письмовника для любящих детей в разлуке с родителями. Я тут перечел их.
Он насмешливо оскалился, прервав себя, то ли для того, чтобы отдохнуть, то ли проверить производимое впечатление, и налил себе вина.
«Ну, вот и еще, — подумал я, — еще одно свинство; угасший дух мятежа он старается подменить цинизмом, тем более что этот способ доступен кому угодно, любому конченому человеку». Возможно, ему показалось или он уловил у меня в мыслях, в моем молчании или взгляде что-то похожее на одобрение; он снова окликнул через окно лошадь, а потом повернулся ко мне с утомленным видом человека, который долго не спал. И еще мне вдруг показалось, что он ровно на год помолодел; впрочем, это были какие-то мгновения, потому что я уже научился держать его в руках.
— Ну, значит, все обстоит прекрасно, — сказал я, складывая свои провидческие странички, улыбаясь им ласково и гордо. — Потом она столкнулась с вами, или вы спровоцировали встречу, какое-то время жили вместе, потом она заболела и приехала умирать в Санта-Марию. Осталось только написать финал, но это в известном смысле легче, потому что я его знаю: ночь около покойницы, похороны.
— Да, то есть нет, — возразил он тотчас, весь вспыхнув, как будто я его нечаянно обидел, но и с оттенком торжества в голосе. Никто не мог, и я меньше всех, упрекнуть его в том, что для большего эффекта он намеренно затянул молчание. — Все не так просто, потому что женщину, которую мы в том году хоронили («не в прошлом, а в каком-то незапамятном, неизвестно каком»), женщину, что умерла тогда и покоится с миром на кладбище Санта-Марии, звали не Ритой.
Я развернулся в кресле и ошеломленно уставился на него; кажется, он мне поверил.
— Что вы говорите? Ну, или я вообще ничего не понимаю, или мне еще предстоит понять многое. Разумеется, это трудно было угадать. — Мы доверительно улыбнулись друг другу, как люди, владеющие одной тайной. Я колебался какое-то мгновение. Он должен был сообразить, что мне совсем нетрудно будет разузнать имя женщины, которую я помогал хоронить.
— Это была не Рита, — повторил он, все еще улыбаясь, и в голосе его звучали торжествующие нотки. — Это была ее родственница, двоюродная сестра, но не из тех, мнимых, забывчивых, как у вас говорится, родственниц из Вилья-Ортусар, а самая что ни на есть живая и говорящая человеческим голосом, честное слово, да и была она отсюда, из Санта-Марии. Новая женщина и почти новая история. Потому что если у нее и была до приезда в Буэнос-Айрес своя биография, то она испарилась в первые же пять минут, которые она провела в этом хлеву с Ритой, с козлом и со мной — очередным ее спутником, лежащим на кровати, уставившись в потолок. Я хочу сказать, что эта безымянная женщина заменила Риту, перевоплотилась в нее, унаследовала от нее все, что есть самого важного в ваших прозрениях, а именно; любовь к козлу и рабскую зависимость от него.
— Ах, вот что, — сказал я, — кажется, я начинаю понимать, в чем дело. Вы позволите мне начать сначала, — спросил я и увидел, что он в нерешительности, что он лжет и что, настаивая на этой лжи, он в то же время не в состояния подкрепить ее новой выдумкой. — Как, вы сказали, зовут ее, двоюродную сестру, ту, что заняла место Риты, покойницу?
— Я только сказал, что у нее нет имени. Это просто никто, это Рита. Рита была сыта козлом, мной и нищетой уже по горло. Думаю, что сейчас с ней все обстоит благополучно. Но она бы так не поступила, я в этом уверен, если бы не появился кто-то, какая-то женщина, способная сыграть ее роль. Ладно, с вашего разрешения, я возвращусь немного назад для того, чтобы окончательно разделаться с этой историей. Все, что я рассказывал вам год тому назад, было правдой, кроме того, что вы не так поняли и в чем я не стал вас разубеждать, оставив в этом заблуждении, даже желая укрепить его. Той ночью я говорил вам о любви и сострадании, и это было так. Сострадание было настолько очевидным, настолько сильным, что произошли две непостижимые вещи: во-первых, я взял на себя похороны женщины и провел положенную ночь около нее, как будто был ее самым близким и единственным родственником; иначе говоря, моя любовь к Рите в течение всего этого года, года моего падения, оказалась настолько упорной, что вторую женщину также превратила в Риту. И хотя еще задолго до того не только любовь, но и вообще всякое чувство к Рите угасло, мне достаточно было узнать, что эта ее двоюродная сестра умирает, как я дал волю вновь вспыхнувшему чувству. Вы меня понимаете? Не забывайте о существований козла, не забывайте, что, когда эта вторая Рита поняла, что уже не может быть ему опорой, потому что умирает, она перевезла его в Санта-Марию. Перевезла на родину, в страну детства, где все дается легче, где почиют с миром. Она сделала то, что, без всякого сомнения, сделала бы и Рита, не появись некто, пожертвовавший собой во имя избавления ее от рабства.
Итак, это была Рита. Я не видел, как она умирала. И тем не менее всю ночь, проведенную рядом с ней, это исхудавшее, отвердевшее лицо, с застывшим на нем удивлением, казалось мне лицом Риты, и я освободился от своей любви, доведя ее до предела и исчерпав до конца. Я думаю, во мне уже не было никакой любви, когда я с хромым козлом пересек всю Санта-Марию, идя за катафалком; я только засыпал на ходу, сильно нервничал, тосковал от сознания необходимости и смехотворности искупительной процедуры, и все это сливалось в ненависть, почти ничем не походившую на ту прежнюю ненависть, из которой и родилась любовь к Рите. Потому что за тот год, что мы прожили вместе, или еще до того, как мы стали жить вместе, раньше, с тех пор, когда я видел ее каждую ночь, любовь, как это водится, оказалась ни к чему, она успела сгнить за это время, и из нее червем полезла ненависть. Я вдруг ощутил, до меня дошло, что все, буквально все: мы, вы, я, все остальные несем ответственность за это, за эти брачные узы между ней и козлом, что все в ответе за эту нелепую пару, мечущуюся среди потока сходящих с поезда людей. Вина лежит на нас на всех, и, чтобы понять это, не требуется никакой логики, никаким разумным доводам не под силу ни опровергнуть, ни исказить эту истину; все живущие на земле виноваты в том, что это в их присутствии и на их веку, рядом с ними существует такое уродство, такая горесть. И я возненавидел весь мир и всех нас.