Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Некрасов иногда так и говорил Островскому: отец, никогда не переходя на «ты». Александр Николаевич, нагнувши голову и поглаживая правой рукой бороду, помешкал с ответом, затем взглянул открыто в глаза Некрасову и сказал:

— Хорошо, когда есть такие Гаврилы Яковлевичи, а когда их не будет?

— Вы думаете, доберется и до них коммерческий человек? Дай-то бог, чтобы мы не дожили до этого времени. А какое золото — сердце русского крестьянина! Меня обвиняют, что я идеализирую его, слишком много доброго, простодушного вижу в нем. Но как же мне не любить того, что сделало меня поэтом!

Александр Николаевич знал и прежде, что значит для Некрасова народ, достаточно прочитать его «Мороз», как оба коротко называли поэму «Мороз, Красный нос», это не теоретическое народолюбие, правдолюбие и добролюбие, и подделаться нельзя там, где само за себя говорит сочувствие искреннее и глубокое… но сейчас Некрасов как-то по-домашнему просто и доверительно открывался в своем отношении к народу, русскому крестьянину и этим подкупал Островского. И было странно сейчас представить этого человека, для которого друг-приятель Гаврила Яковлевич, в Английском клубе, за зеленым столом, в компании с генерал-адъютантом, личным другом Александра II, графом Адлербергом; с близким ко двору графом Григорием Строгановым, с другими сановниками. Среди этих партнеров было немало влиятельных лиц, связи с которыми могли пригодиться Некрасову как редактору журнала. Но, впрочем, какого теперь журнала? «Современник» в июне прошлого, 1866 года прекращен; раньше была цензура, а теперь она отменена, но властям предоставлено право объявлять журналам «предостережения», после третьего «предостережения» журнал подлежал закрытию, что и случилось с «Современником», который подвергался критике за «вредное направление», «коммунистические тенденции». «Современника» не стало, но Некрасов не бездействует. Островскому известно, что он затевает какой-то литературный сборник и у него прожект издания нового журнала, хочет заключить договор с редактором «Отечественных записок» Краевским и взять в аренду в свои руки этот журнал. И возьмет, конечно.

Николай Алексеевич между тем отошел от лирического настроения, вызванного именем друга-приятеля Гаврилы Яковлевича, и теперь был тем деловым человеком, каким его Островский обычно видел в его квартире — редакции в Петербурге, в доме на углу Литейной и Бассейной. Видно было, что у него чесались руки по журнальному делу, без которого он уже жить не мог, и имена новых сотрудников будущего издания произносились им с особым удовольствием. Молодой критик Дмитрий Писарев сочинил в свое время дерзкий памфлет против «дома Романовых», имя его казалось заманчивым для передовой публики.

— Недавно, как только возвратился из-за границы, я разыскал Писарева и предложил ему сотрудничество. Пишет статью о Дидро. Очень даровитый литератор, это вам не старье какое-нибудь, никому не нужное, а сила свежая, молодая, которая может расшевелить мысль.

Тут же Некрасов сказал, что думает привлечь к сотрудничеству и Варфоломея Зайцева, весьма острого критика, эмигранта, но не успел растолковать, в чем сила Варфоломея Зайцева, так как в залу вошел мужчина средних лет, одетый со вкусом и не без изящества, с аккуратной бородкой и усами, с голым со стороны лба черепом, и космой за ушами — это и был Федор Алексеевич, младший брат Некрасова, заправлявший Карабихой. Он пришел звать дорогих гостей обедать, почтительно стоял с мигающей улыбкой, перебегая взглядом с одного на другого. Действительно, пора было подкрепиться, легче тогда будет разобраться и с Варфоломеем Зайцевым.

Два дня провел Александр Николаевич в Карабихе, а уехав, вспоминал дорогой жалобу Некрасова на петербургскую хандру и отвечал ему мысленно: «Ну что вам хандрить? Вот мне так можно хандрить, у меня семья, дети, пьесы худо идут. Вот вы, Николай Алексеевич, похлопочите за человека, который вас по-братски любит, и, может быть, у вас от доброго дела хандра пройдет. Вы скажите Адлербергу, что я почти двадцать лет работаю исключительно для театра, отказавшись от всего, то есть от службы и прочего, что я написал около тридцати пьес (целый народный театр), что я доставил дирекции своими пьесами около миллиона рублей, что я своим чтением и советами образовал многих артистов и всю московскую труппу и что я прошу обеспеченного содержания…» Так мысленно говорил он Некрасову, одновременно любуясь бежавшими по сторонам живописными картинами природы, утверждаясь постепенно в том мнении, что надо попросить Некрасова действительно похлопотать перед Адлербергом, пусть примут во внимание его заслуги перед русским театром.

Вскоре Островский опять увиделся с Некрасовым в Петербурге, в его квартире, где теперь помещалась редакция журнала «Отечественные записки», который он приобрел у Краевского и который с января 1868 года стал выходить фактически под редакцией Некрасова и Салтыкова, печатавшего свои произведения за подписью: «Н. Щедрин». С Михаилом Евграфовичем Салтыковым Островский познакомился еще во второй половине пятидесятых годов, но с тех пор они почти не встречались и теперь в «Отечественных записках» могли ближе узнать друг друга. Войдя как-то в подъезд дома, Александр Николаевич увидел Салтыкова, сходившего по лестнице бодро, с высоко закинутой головой, с туго набитым портфелем под мышкой, за ним почтительно следовали два члена редакции и швейцар. Ну положительно его превосходительство спешит по делам службы! Островский знал, что Салтыков был вице-губернатором в Рязани и Пензе, дослужился до действительного статского советника, что означало по чину гражданского генерала, его превосходительство, и осанка выдавала в нем недавнего губернского начальника, несмотря на его неудовольствие слышать о своем чиновничестве. И в редакции в разговоре с посетителями, с молодыми сотрудниками раздавался, возвышаясь, его бас, как некое начальническое распеканье: «зелено, братец, зелено», но таков уж был голос Михаила Евграфовича, когда он вовсе и не хотел никого распекать. Его никто, пожалуй, и никогда не видел спокойным, постоянно что-то или кто-то раздражали его.

Островскому один из его знакомых сказал как-то: «Какой поразительный контраст между вами и Салтыковым, когда вы сидите вместе за обедом: вы — само спокойствие, а Салтыков ни на минуту не перестает кипятиться от раздражения». А сам Салтыков признавался: «Постоянные болезненные припадки и мучительная восприимчивость, с которой я всегда относился к современности, положили начало тому злому недугу, с которым я сойду в могилу». И вместе с тем Салтыков иного и не хотел в жизни, как только этой «мучительной восприимчивости», иначе он и писать не желал: «Клянусь, — в ту минуту, когда я почувствую, что внутренности во мне не дрожат более, — кину перо, хоть бы пришлось умереть». Островскому приходилось видеть, как дрожали «внутренности» в Салтыкове при разговорах в «Отечественных записках». Один из молодых сотрудников журнала вспомнил «святые слова» революционера-эмигранта Серно-Соловьевича о «проклятой, мало изливаемой ненависти — нужно воспитывать ядовитую злобу, лелеять ее, довести до последних пределов, пусть будет она не вспышками, медленно уничтожающими, а нормальным состоянием». Обводя присутствующих возбужденным взглядом, оратор повторил с леденящей нежностью: «Лелеять ядовитую злобу… довести до последних пределов… пусть она станет нормальным состоянием». Михаил Евграфович, подергиваясь и ворочая шеей, как будто его теснил тугой воротничок сорочки, смотрел на говорившего холодным и суровым взглядом своих больших выпуклых глаз.

— Ядовитая злоба и до белого каления ненависть, которые и после смерти не должны исчезнуть, — продолжал тот. — В Берлинском музее есть фреска Вильгельма Каульбаха: «Битва с гуннами». Внизу, на земле, гунны сражаются с римлянами и их союзниками, а вверху, на небе, души погибших продолжают яростную битву.

— Замечательная мысль! — воскликнул Салтыков. — И за гробом продолжается земная битва!

— Только не с либералами, Михаил Евграфович, — проговорил, улыбаясь, Островский.

69
{"b":"231167","o":1}