Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Исторические лица, их жесты, речи оживали, обретали звучание в воображении, как живой стоял перед глазами Минин: этот образ давно не оставлял его, еще с детства, когда мальчиком он стоял на Красной площади, когда слышал рассказ о том, как в Замоскворечье, недалеко от того места, где они, Островские, жили, Минин сам повел отряд в бой против польского гетмана и обратил его в бегство. Что это был за человек? Какая сила владела им, какая пламенная вера? Он из тех необыкновенных, исторического значения людей, у которых все крупно. Это о них говорит пословица: «великому делу — великое слово». В воображении видятся широкие, величавые жесты человека, нравственно цельного, открытого. Слышится речь житейская, но не бытовая, а полная внутреннего духовного значения. Минину нечего бояться высоких слов — так велико его дело. Он не демагог, играющий на чувствах толпы ради своекорыстных узких политических целей, заманивающий ее лицемерным пафосом.

Но почему так дался ему, не отпускает его от себя Минин, вообще почему его «потянуло на историю»? Все по той же причине, по какой люди всегда обращались в прошлое, чтобы лучше разобраться в настоящем. А настоящее, то есть начало шестидесятых годов, было для Островского предметом напряженных и тревожных раздумий. Какою Россия входит на второе тысячелетие своего существования, что ее ояшдает в будущем? Канун, а затем сама реформа 19 февраля 1861 года открыли пути новым, невиданным в истории России отношениям — буржуазно-капиталистическим. Неясной, неопределенной была историческая перспектива.

И в этот переходный период, рождавший в современниках опасение за будущее страны, Островский обратился к истории. Для тех, кто знал драматурга поверхностно, кто видел в нем «бытовика», такой поворот его от сцен современного быта к историческим сюжетам, к изображению народной жизни давних эпох казался невероятным и даже необъяснимым. Но кто знал Островского и его пьесы глубже, для тех не было в этом ничего неожиданного. Может быть, такое знание выразил лучше других И. А. Гончаров, постоянно и любовно следивший за литературной деятельностью Островского и написавший о нем: «Островский писатель исторический, то есть писатель нравов и быта… Островский писал эту жизнь с натуры, и у него вышел бесконечный ряд живых картин или одна бесконечная картина — от «Снегурочки», «Воеводы» до «Поздней любви» и «Не все коту масленица»… Тысячи лет прожила Россия, и Островский воздвигнул ей тысячелетний памятник».

Все взаимосвязано у Островского — прошлое и современное, все входит в историческое бытие народа с его веками сложившимися традициями.

После путешествия по Волге у Островского возник замысел, о котором он писал в сентябре 1857 года Некрасову: «Честь имею Вас уведомить, что у меня готовится целый ряд пьес под общим заглавием «Ночи на Волге». В цикл «Ночи на Волге» должны были войти и пьесы о современной жизни, такие, как «Гроза», и пьесы исторические, например, драматическая хроника «Козьма Захарьич Минин-Сухорук», комедия «Воевода». Все пьесы, и о современной жизни, и на исторические сюжеты, объединялись единым целостным замыслом, составляя широкое полотно народной жизни, где настоящее, с его поэзией, бытом, со всеми его проблемами и противоречиями, несло в себе коренные свойства исторического бытия народа.

И Козьма Минин как национальный характер не появился у Островского вдруг, на пустом месте. Ведь и в Русакове, если всмотреться, есть что-то от Минина — в цельности, монолитности его характера, в нравственной силе убеждений, в самой его несколько резонерствующей рассудительности.

Пьеса «Козьма Захарьич Минин-Сухорук», вышедшая в 1862 году, начинается с драматического противопоставления: здесь, в Нижнем, тишь да гладь, довольство, сытость, а там, в Москве, настали «времена плохие», «стон и плач сирот и горьких вдов, как дымный столб, на небеса восходит». Смута, разорение, злодейство поразили первопрестольный град. Душой болезнует, скорбит Козьма Захарьич Минин, «радетель» за земское дело, за родную землю. Некоторые из его земляков думают: зачем Козьме Захарьичу печалиться о Москве, по пословице: своя рубашка ближе к телу. Но в том-то и дело, что искони в русском человеке жила заветная мысль о единстве своей земли, та мысль, которая вдохновляла еще автора «Слова о полку Игореве», которая умудрила старца Фи-лофея из Пскова в начале XVI века провозгласить идею Москвы как «Третьего Рима», которая заставляла областных летописцев ратовать за объединение русских княжеств вокруг Москвы. Так и Минин не может быть в стороне, когда в беде и смуте родная земля. «Москва нам мать!.. А разве дети могут мать покинуть в беде и горе?» — говорит он нижегородцам. Свои же люди розни-чают, врагу на радость, Руси на погибель, иной боярин, глядишь, боярство-то от тушинского вора получил. Ту-шинцы предают святое дело, этим отступникам лишь «хочется пожить да погулять».

Ночью один стоит Минин на берегу Волги. Река сливается с темнотой, огоньки поблескивают по берегам — то бурлаки готовят себе пищу. Доносится печальная, протяжная песня. Минину чудится, что не радость сложила эту песню, а неволя, «разгром войны, пожары деревень, житье без кровли, ночи без ночлега», в песне этой слышатся ему слезы самой Руси, терзаемой врагом, они рвут ему сердце, душу жгут огнем и утверждают на подвиг его «слабый дух». Он чувствует в себе неведомые силы, «готов один поднять всю Русь на плечи, готов орлом лететь на супостата». И Волга укрепляет его усомнившийся было дух: «Восстань за Русь, на то есть воля Божья!»

Минин чувствует себя избранником и сознает свою ответственность перед Русью: ему больше, чем всем, дано — с него больше и спросится. Сам Сергий Радонежский привиделся ему ночью и велел идти к Москве и спасать ее. При всей своей глубочайшей духовной озаренности, Минин, человек деловой, практический, хорошо понимающий, что для успеха дела «казна всего нужнее». На площади Кремля, с Лобного места он обращается к нижегородцам:

Поможем, братья, родине святой!

Что ж! Разве в нас сердца окаменели?

Не все ль мы дети матери одной?

Не все ль мы братья от одной купели?

И не только говорит, а сам первым показывает пример: кладет в общую казну все до последнего рубля, велит жене нести из дому драгоценности и дорогие наряды: «поднизи и серьги, весь жемчуг, перстни, ферязи цветные, камку и бархат, соболь и лисицу…» Эпизод добровольного приношения, когда каждый отдает на дело общее, на помощь ратным все, что имеет — скопленное добро, трудовые рубли и копейки, сундуки, ларцы, даже одежду и домашние вещи, — один из самых волнующих в пьесе, с непосредственной силой изображен здесь народ, охваченный единым патриотическим порывом, готовностью жертвовать всем, вплоть до жизни своей, ради освобожденной Родины.

Островский писал «Минина», будучи во власти дум о современной ему России, об ее будущем. Но история не могла стать для него только предлогом для высказывания современных идей, для либеральной декларации «актуальных» политических мыслей в иносказательных образах. Он говорил: «Историк-ученый только объясняет историю, указывает причинную связь явлений; а историк-художник пишет, как очевидец…», «Историк передаст, что было; драматический поэт показывает, как было, он переносит зрителя на самое место действия и делает его участником события. Не всякий человек растрогается, прочитав, что Минин в Нижегородском кремле собирал добровольные приношения на священную войну, что несли ему кто мог, и бедные, и богатые; но тот же самый простой человек непременно прослезится, когда увидит Минина живого, услышит его горячую, восторженную речь, увидит, как женщины кладут к его ногам ожерелья, как бедняки снимают свои медные кресты с шеи на святое дело».

Драматург не поступался художественностью, исторической правдивостью образа ради мнимого успеха, популярности, общественной моды. После выхода «Минина» он писал в конце 1862 года Аполлону Григорьеву: «Неуспех Минина я предвидел и не боялся этого: теперь овладело всеми вечевое бешенство, и в Минине хотят видеть демагога. Этого ничего не было, и лгать я не согласен. Подняло в то время Россию на земство, а боязнь костела, и Минин видел в земстве не цель, а средство. Он собирал деньги на великое дело, как собирают их на церковное строение… Нашим критикам подавай бунтующую земщину; да что же делать, коли негде взять? Теоретикам можно раздувать идейки и врать; у них нет конкретной поверки; а художникам нельзя; перед ними образы… врать только можно в теории, а в искусстве — нельзя».

57
{"b":"231167","o":1}