Нет, русские писатели знают цену Европе, ее культурным ценностям. Достоевский называл Европу второй родиной для русского человека, которому бесконечно дороги, может быть, дороже, чем самим европейцам, ее «священные камни». Сокровища культуры и искусства Европы всякий раз вызывали в русском писателе чувство огромной эстетической радости и благодарности. Но Европа — это не одни только «священные камни», и не ими она, по совести говоря, живет в новое время. Европой «тычут в глаза» русские прогрессисты, выдавая ее за образец цивилизации и социального порядка, женской эмансипации и недомостроевского воспитания, но все дело в том, что Европа давно уже не может морально взять на себя такое учительство.
С желчной своей прямотой Щедрин писал о когда-то любимой им стране: «Сверх того, для нас, иностранцев, Франция, как я уже объяснил это выше, имела еще особливое значение — значение светоча… Поэтому как-то обидно делается при мысли, что этот светоч погиб. Да и зрелище неизящное выходит: все был светоч, а теперь на том месте, где он горел, сидят ожиревшие менялы и курлыкают». У этого ожиревшего менялы-буржуа, по словам Щедрина, «сонливая простота воззрений», «буржуа ни героизм, ни идеалы уже не под силу. Он слишком отяжелел, чтобы не пугаться при одной мысли о личном самоотвержении»; «эта безыдейная сытость не могла не повлиять и на жизнь».
Рвавшийся на Запад Герцен, поживя там и усвоив тамошний образ жизни, оказался критическим оппонентом не только царского самодержавия, которое люто ненавидел, но и самого Запада, в котором увидел торжество духовного мещанства. Эстетическому чувству Герцена претила «неизящность» буржуазной цивилизации: «Все мелко в ней: литература и художества, политика и образ жизни, все неизящно — это признак смерти — все смутно и жалко». От наблюдательного взгляда Герцена не укрылось глубокое разочарование в буржуазных революциях народных масс, которых «обманули», надежды которых растоптали. Следует заметить, что главной причиной омещанивания масс, понижения морали Герцен считал отрыв от земли. В свою очередь, падение народной морали привело к падению культуры и искусства.
Странными, видимо, были в глазах европейского обывателя эти русские путешественники, конечно же, живо интересовавшиеся памятниками культуры, но вместе с тем и совершенно равнодушные к тому, ради чего приезжают поглазеть многочисленные туристы. Достоевский, например, презирал, по его словам, казенную манеру осматривать по путеводителю разные знаменитые места, его занимали прежде всего люди, по выражению лиц, по уличной жизни он схватывал характеры людей, их психологию, бытовые особенности, «…терпеть я не мог за границей, — говорил Достоевский, — осматривать по гиду, по заказу, по обязанности путешественника, а потому и просмотрел в иных местах такие вещи, что даже стыдно сказать. И в Париже просмотрел. Так и не скажу, что именно просмотрел, но зато вот что скажу: я сделал определение Парижу, прибрал к нему эпитет и стою за этот эпитет». Этот «эпитет» он находит и в своих путешествиях по другим странам — Германии, Англии, Италии, Швейцарии, о чем рассказал в «Зимних заметках о летних путешествиях». Порядок царствует в Европе — то, что восхищает многих приезжих русских, но за этим порядком Достоевский проницательно угадывает колоссальную внутреннюю регламентацию, распределенную по полочкам духовную жизнь людей, лишенную глубоких интересов и стремлений.
Французская революция конца XVIII века, объявившая своими лозунгами «свободу, равенство, братство», поставила на «престол» буржуа, и вскоре громкий лозунг стал пустым звуком, лицемерным прикрытием наглого владычества новых хозяев жизни. «Идеала никакого» — так определяет Достоевский сущность буржуа.
Конечно, не столько сам по себе европейский буржуа вызывал такие мрачные мысли у русского писателя, тоску вызывало то, что этот буржуа неминуемо нагрянет в Россию, наложит свое клеймо на все живое в народной жизни, внесет свое фальшивое «равенство» и «братство», убийственную для всякого творчества духовную регламентацию, когда смешным станет все самобытное и сильное лишь оттого, что не отвечает этой мертвящей регламентации, когда осквернены будут идеал и высшие духовные стремления, а сытое торжество станет желанным Эльдорадо.
Достоевский писал о Западе, а думы его были о России, в дороге мысли его настолько далеко уносились, настолько были заняты Россией, что он не замечал ни природы, ни целых иногда городов. «Аль уж проехали? — спохватывался он. — И вправду, и Берлин, и Дрезден, и Кельн — все проехали… Уж очень про нашу русскую Европу раздумался, простительное дело, когда сам в Европейскую Европу в гости едешь».
Да, путешествия в «страну чудес» заканчивались в таких случаях вовсе не чудесными выводами. Но знакомиться с Европой было необходимо, чтобы узнавать, сравнивать, доискиваться до истины. В конце пятидесятых — начале шестидесятых годов XIX века резко усилился поток русских путешественников за границу. Причиной явилось то, что были устранены стеснения для выезда, в частности, была крайне снижена стоимость паспорта — с пятисот всего до пяти рублей. Когда Островский в начале апреля 1862 года собрался в заграничную поездку, на Западе уже побывали Толстой, Некрасов, Аполлон Григорьев, уехал туда недавно Писемский, собирался Достоевский, не говоря уже о Тургеневе, который жил теперь чаще в Европе, чем в России, не говоря о Григоровиче, Боткине, Анненкове, Дружинине, сделавшихся заядлыми заграничными туристами. Пора и ему, Островскому, познакомиться с Европой, «поглядеть на свет», заручиться новыми впечатлениями.
* * *
Островский не писал статей о России и Европе, о значении Европы в судьбах России, о вековечном споре Востока и Запада и об отношении к этому спору России, о том, что такое Россия — Европа или Азия или что-то «промежуточное», связующий мост или какая-то историческая «аномалия», одинаково не относящаяся ни к Европе, ни к Азии и т. д. Европейцы мы, русские, или не европейцы? «Мы не европейцы», — говорил Достоевский и не видел в этом никакого ущемления русского достоинства, напротив, считал это залогом национальной самобытности и уважения со стороны тех же европейцев. Друг Островского Аполлон Григорьев считал нелепостью сводить человечество к «германо-романской национальности», в ней видеть только образец и считать «звериной» русскую жизнь лишь потому, что она не подходит под указанный образец.
Как известно, для Чаадаева было отчаянием, трагедией то, что Россия исторически оказалась оторванной от католического Запада и тем самым будто бы выпавшей из общеевропейского исторического развития. Островский не пророчествовал, не спорил и не доказывал, а как художник прекрасно знал, что богатство, самобытность форм жизни и питают искусство и что, должно быть, не столь уж бесспорна образцовость жизни европейской, когда кумиром в европейском театре стал посредственный немецкий драматург Коцебу с его «сентиментальной кислятиной, в которой ни комизма, ни драматизма ни на грош и которую читать человеку, понимающему драматическое искусство, противно».
Но лучше, конечно, отправляться за границу, как и вообще знакомиться с чем-то новым без предубеждения, без теорий, видеть, как оно есть. С таким намерением и тронулся в путь Александр Николаевич вместе с двумя симпатичными, равно необходимыми ему спутниками. Одним из них был Иван Федорович Горбунов, артист Александрийского театра, исполнитель ролей в пьесах Островского, особенно удавшегося ему Кудряша в «Грозе», но более известный и признанный как автор сцен из народной и купеческой жизни и блестящий рассказчик, исполнитель их. Успехом пользовался созданный Горбуновым образ отставного генерала Дитятина, который оказался непроницаемым для «веяний времени», мыслит и судит о явлениях изменившейся действительности «резолюциями» прошлого, оставаясь при этом человеком простодушным и добрым. Горбунов обладал чутьем не только к современной разговорной речи, но и к языку древнерусскому, писал этим языком «письма», «грамоты», переносился в давно прошедшее время, рисуя словами и оборотами старого языка воеводу, боярина, подьячих, приказных, подсудимых — московских «запойных и заблудных людей» и, наконец, самого верховного (то есть придворного) скомороха Ивашку Федорова, как любил называть себя Иван Федорович Горбунов. Составленное им описание поездки русского боярина в град европейский Эмс настолько искусно было выдержано в духе «древнего» языка, что один из знатоков страны счел это описание за копию с подлинного статейного списка XVII века и удивлялся, что уже и тогда в Европе играли в рулетку. В такое же заблуждение ввел ученых мужей и составленный Горбуновым «указ царя Алексея Михайловича» о немцах и еретиках.