Как в жизни перемешано все: сегодня смех, завтра слезы, так комик попадает в трагическое положение и волей-неволей бросает шутки в сторону. Мартынов сам говорит, что тот не актер, кто не сумеет заставить зрителя и смеяться и плакать. И какое у него замечательное художественное чутье и верность суждений. Писемский как-то рассказал Островскому следующую историю. Однажды он, гуляя вечером на даче, около Петербурга, встретил Мартынова и зазвал к себе в дом, послушать написанные три акта драмы «Горькая судьбина». Придя в восторг от услышанного, артист пожелал, чтобы роль Анания была дана ему, и настаивал на этом, хотя Писемский, знавший до того времени Мартынова за превосходного комика, усомнился, что ему подойдет эта драматическая роль. «А как ты намерен окончить пьесу?» — спросил артист. «По моему плану, — отвечал Писемский, — Ананий должен сделаться атаманом разбойничьей шайки и, явившись в деревню, убить бурмистра». — «Нет, это нехорошо, — возразил Мартынов. — Ты заставь его лучше вернуться с повинной головой и всех простить». Писемский был поражен верностью этой мысли и окончил пьесу именно так, как посоветовал ему Мартынов.
Такие актеры суть достояние нации. Прекрасно знакомый с театральным искусством Европы, Тургенев любил повторять, что там нет равного Мартынову по гениальности, по глубине сценической правды. Исполнение Мартыновым роли Гарпогона в «Скупом», других молье-ровских ролей вызвало восхищение французских актеров, выступавших в Петербурге; они устроили торжественное чествование русскому актеру, и один из них — назвал Мартынова гением, равным Мольеру. Но мольеровские роли ничего нового не прибавили к тому, что публика знала и любила в Мартынове; даже в фарсово-комическом Жеронте из «Плутней Скапена» русский актер сумел без малейшего фарса показать живого человека.
Все видевшие Мартынова в гоголевских пьесах в ролях Хлестакова, Осипа, Бобчинского и Подколесина, сходились на том, что это было превосходное исполнение. Мартынов был первым настоящим Хлестаковым, каким его мечтал видеть на сцене Гоголь, — не обыкновенным вралем, шутом гороховым или человеком бывалым, себе на уме, а той действительно «сосулькой», «тряпкой», которую только в паническом страхе и можно принять за «важную птицу» и которая оказывается «ревизором» помимо своей воли, в силу сложившихся обстоятельств. И показывалось артистом все это с тем чистосердечием и простотой, которых советовал исполняющему держаться сам Гоголь. Лев Толстой говорил, что лучшего исполнения и более верного понимания Хлестакова, чем мартыновское, он не представлял и не представляет.
Но сам артист считал, что гоголевские роли ему не удались. В «Ревизоре», говорил Мартынов, бог знает почему ему всегда тяжело. Комедия эта — величайшее произведение, но он в ней ни к селу ни к городу… И можно понять, почему не удовлетворялся Мартынов собою в роли Хлестакова, — не было в ней того положительного начала, которое он всегда хотел увидеть, найти в людях, в героях пьес. Куда ближе ему капитан Копейкин, рассказ которого о своих мытарствах он любит исполнять не только в инсценировке «Мертвых душ», но и на литературных вечерах во время гастролей. Из писателей особенно близки Мартынову Диккенс, Достоевский, некоторые их произведения он знал почти наизусть.
Повезло и Островскому, что исполнителем его ролей на александрийской сцене стал Мартынов. Старый приказчик Сидорыч («Утро молодого человека»), трактирщик Маломальский («Не в свои сани не садись»), чиновник Беневоленский («Бедная невеста»), купец Коршунов («Бедность не порок»), купец Брусков («В чужом пиру похмелье»), молодой чиновник Бальзаминов («Праздничный сон — до обеда»), кузнец Еремка («Не так живи, как хочется») — все они ожили на сцене благодаря Мартынову, доставили публике наслаждение, а актеру и автору — новую славу. И какой диапазон таланта — от смешного, доброго, косноязычного в своей глубокомысленной важности Маломальского до потрясающе размашистой натуры Еремки, гуляющего во время масленицы с балалайкой в руках, пересыпающего свою речь прибаутками, готового душою отдаться загулу. Островский, глядя на Мартынова в этой роли, сам поразился заключенной в его Еремке силе, которую до того не предполагал в нем.
Восемь лет, начиная с 1853 года, сотрудничали вместе оба художника, и драматург не мог уже представить себе, чтобы новая его постановка обошлась без Мартынова. Можно угодить публике, угождать ей постоянно, не удовлетворяя нисколько автора. Но Островский знает, что Мартынова нельзя упрекнуть в этом отношении, его игра всегда была одною из главных причин успеха его пьес на александрийской сцене. Артист не старался выиграть в публике за счет пьесы, напротив, его успех и успех пьесы были неразрывны. У Островского свое благодарное мнение о великом актере; Мартынов помогал всякому автору тем, что угадывал его намерения, иногда неясно и неполно выраженные; из нескольких черт, набросанных неопытной рукой, он создавал законченные типы. Вот чем Мартынов и дорог авторам; вот отчего и немыслима постановка ни одной сколько-нибудь серьезной пьесы на петербургской сцене без его участия; вот отчего, даже при самом замысле сценического произведения, каждый писатель непременно помнит о Мартынове, и заранее готовит для его таланта место в своем произведении как верное ручательство за будущий успех. И еще дорого в артисте то, что он никогда не прибегал к фарсу, не унижал им ни себя, ни автора, ни публику.
Писатели — народ, мягко говоря, не очень дружный между собой, мало кто их может объединить хотя бы и за столом. А вот вокруг Мартынова собрались однажды все ив числа тех, кого принято считать корифеями современной литературы.
Собрались в Петербурге, в большом зале ресторана Дюссо на обед в честь Александра Евстафьевича Мартынова. Артист готовился к отъезду за границу, на несколько месяцев, для лечения обострившегося туберкулеза легких. Русские литераторы устроили ему сердечные проводы, дав в его честь обед, желая выразить ему, «как горячо ценят они его великий талант, его честное служение искусству, его независимый и безукоризненный характер». Это была дань неподдельной любвц, глубочайшего уважения писателей к великому актеру, с которым их связывали общие интересы русской культуры, реалистического репертуара, 10 марта 1859 года состоялось это незабываемое чествование. Оно вызвало сочувственный отзыв в многочисленных газетах н журналах. Тургенев и Салтыков-Щедрин увенчали артиста лавровым венком, ленты которого поддерживали Л. Толстой и Гончаров.
Когда слово было предоставлено Островскому, то он вынул из кармана заранее заготовленную речь и, поглядывая на потупившегося в стол Александра Евстафьевича, стал не читать, а как бы говорить, делиться своими задушевными мыслями о виновнике торжества. Он говорил о той неоценимой помощи, которую оказывает артист — великий художник драматическому автору, создавая художественно оконченные типы даже из намека на характер… Он благодарил его за все сделанное для драматического искусства и особенно за то, что он, Мартынов, помогает авторам отстаивать самостоятельность русской сцены. Русская сценическая литература, говорил Островский, с Гоголя стала на твердой почве действительности и идет по прямой дороге. Если еще и мало у нас полных, художественно законченных произведений, зато уже довольно живых, целиком взятых из жизни типов и положений чисто русских, только нам одним принадлежащих; мы имеем все задатки нашей самостоятельности. Отстаивая эту самостоятельность, работая вместе с авторами для оригинальной комедии и драмы, Александр Ев-стафьевич заслуживает самого горячего сочувствия, самой искренней благодарности. Приобретя известность репертуаром переводным, он, Мартынов, не смотрит с неудовольствием на новые произведения. Переводы эфемерных французских пьес не обогатят русской сцены, они только удаляют артистов от действительной жизни и правды. Хорошие переводные пьесы нам нужны, без них нельзя обойтись, но не надо забывать также, что насущная потребность наша в родном репертуаре.