Это был удар для русского императора, который стоил ему жизни. 17 февраля 1855 года в газетах появились зловещие бюллетени о состоянии здоровья Николая I. Как рассказывает один из современников, император удалился в отдаленный угол своего огромного дворца и здесь умирал в маленькой спальне, скорее келье, плохо освещенной и прохладной, на жесткой узкой походной кровати, стоявшей между единственным окном и столом; слышалось завывание холодного северного ветра. Главным составителем бюллетеней был лейб-медик Мандт, вывезенный из-за границы в сороковых годах и приставленный ко двору в качестве врача царской фамилии. Этот человек с мефистофелевской наружностью, с маленькой продолговатой змеевидной головой, орлиным носом и проницательным взглядом исподлобья, знал, видимо, о болезни императора то, чего не знал никто другой. Хромая, входил в спальню и смелым взглядом исподлобья окидывал больного, часы которого были сочтены; сдерживал, может быть, с усилием свою профессиональную привычку своеобразно ударять пальцем по столу и глядеть одновременно ему упорно в глаза, что он делал всегда, когда ему надо было убедить в чем-то больного. Николай I умер на второй день, 18 февраля 1855 года. Внезапная смерть его вызвала разные толки. Мандт вскоре покинул Россию. Ходили слухи, что лейб-медик, выполняя повеление императора, дал ему яд, который Николай I и принял.
За военным и политическим поражением в Крымской войне обнаружился общий кризис тысячелетнего государственного организма. Какою она, Россия, входит во второе тысячелетие своего существования, что ее ожидает в будущем? Этот вопрос неотступно стоял перед сознанием людей самых разных идейно-политических убеждений, и ответы на него могли быть только гадательными.
* * *
Пьеса «Не так живи, как хочется» была последней пьесой Островского, которая была напечатана в 1855 году в «Москвитянине», вскоре, через два года, прекратившем свое существование. С 1857 года Островский начал печатать свои пьесы преимущественно в журнале «Современник», а затем, после закрытия его в 1866 году — в «Отечественных записках». По делам издания своих пьес, а также постановки их на сцене Александрийского театра ему приходилось теперь часто приезжать в Петербург.
В северной столице Островский был «новинкой» в литературной среде, знакомства с ним искали, к нему приглядывались, и сам он приглядывался к другим, больше помалкивая в разговорах, прислушиваясь и наблюдая. Некрасов как редактор «Современника» устроил «генеральный обед», пили за его, Островского, здоровье, потом обсуждали условие об «исключительном сотрудничестве» в «Современнике» четырех писателей: Толстого, Тургенева, Островского и Григоровича. Это было 14 февраля 1856 года (опять эта цифра «четырнадцать», которая повторится не раз в его жизни: 14 февраля 1847 года — когда он стал считать себя русским писателем; 14 марта 1847 года — напечатано в «Московском городском листке» первое его законченное произведение «Картина семейного счастья»; 14 января 1853 года — первая постановка на сцене его пьесы, премьера комедии «Не в свои сани не садись»; и вот теперь 14 февраля 1856 года — соглашение об «исключительном сотрудничестве», будут, возможно, и другие четырнадцатые числа, поважнее сегодняшнего?)
После своих маленьких комнат с их убогой обстановкой в доме на Николо-Воробьине Островский почувствовал себя в просторной квартире Некрасова несколько смущенно, но, увидев хозяина, забыл о квартире. Некрасов поразил его своей больной, хилой наружностью: почти его ровесник, а смотрит стариком — опущенные плечи, глухой, хриплый голос. В Москве в последнее время сочувственно говорили о стихах Некрасова, даже противники «Современника». Сергея Тимофеевича Аксакова, например, больше всего интересовало мнение о его книге «Семейная хроника» не кого иного, как Некрасова, старик открыл для себя в последних стихах Некрасова так много глубокого чувства, истины и поэзии… ничего подобного он прежде в нем не находил. Некоторые удивлялись: как могут соединяться в одном человеке такие противоположности: истинная поэзия и рассеянный образ жизни. Островский не хотел быть судьей, да и о нем ведь всякое говорили, вроде того, что живет с деревенской толстой бабой, которая командует им, что мнит себя равным Шекспиру или даже выше его. Приглядываясь к Некрасову, говорившему полушепотом, Островский удивлялся не менее, чем слабости, его деловитости, хваткости: в каждом его жесте, движении чувствовалась та уверенность, которая обычно выделяет человека из множества других лиц и делает его признанным, как стало модно в последнее время, говорить, «руководителем». Не только поэт, а предприимчивый редактор, человек современной практической складки среди бравирующих своей непрактичностью словесников.
Тургенев делился последними светскими и литературными новостями, меланхолически задумывался, поглядывал рассеянно на соседей, вдруг сказал, обратившись к Островскому: «В. Вас веет и играет, любезный Александр Николаевич, русский дух, как у немногих современных писателей. Что ваш «Минин»? Подарите нас всех и меня в особенности «Мининым», а мы вам поклонимся все в пояс». Островский слушал и, зная что Иван Сергеевич заглазно иронически отзывался о нем как о «Шекспире», сейчас нисколько не обижался, веря теперешней искренности Тургенева. Тут же Иван Сергеевич начал хвалить графа Толстого, молчавшего и как будто чем-то недовольного. «Господа, — воскликнул Тургенев, — вы представить себе не можете, как мне было приятно, когда ко мне в комнату явился с саком в руках граф Толстой. Все это время, пока у меня живет Толстой, я упивался нектаром дружбы, хотя он за дикую ревность и упорство буйволообразное получил от меня название Троглодита. Я его полюбил каким-то странным чувством, похожим на отеческое».
Толстой молчал, скривив насмешливо улыбку при последних словах. Двадцативосьмилетний Толстой, с усиками, с большими оттопыренными ушами, упрямым взглядом из-под нависших, насупленных бровей, в мун-дире артиллерийского офицера, был неразговорчив, отвечал на вопросы отрывистыми фразами. Островский знал, что Толстой был в осажденном Севастополе, и ему казалось, что, говоря или глядя на них, Толстой как будто примеривался: как повели бы себя братья-писатели на том бастионе, где он был, годен ли кто из них в дело?
Григорович, с продолговатым лицом, длинными волосами, все как будто присматривался к Островскому и, вдруг при всех порывисто обняв его, заговорил быстро: «Душечка, душечка Островский, так ты на меня не сердит, скажи не сердит? Пусть я сплетник, пустой человек, пусть, душечка, так, — обратился он ко всем за столом, — только вы простите меня. Простите или нет? Если нет, так уж, душечки, уеду в Италию, приму католическую веру, буду валяться под чинарами да питаться апельсинчиками». Григорович знал за собой грешок: это он распустил недавно слух о том, что «Свои люди — сочтемся» написаны не Островским, а актером Горевым; оказавшись теперь неожиданным образом в дружеских объятиях, драматург все простил своему обидчику.
«Генеральный обед» кончился тем, что договорились по предложению Толстого сойтись завтра утром у фотографа, Левицкого и всей группой сфотографироваться. Некрасов по нездоровью не смог поехать. Так Островский оказался вместе с другими писателями на групповой фотографии, широко ныне известной.
А соглашение об «исключительном сотрудничестве» вскоре было ликвидировано. Дело в том, что подписавшие соглашение писатели не так обильно снабжали своими новыми вещами журнал, как рассчитывал Некрасов. Толстой раскаивался в «поспешном условии» с «Современником». Тургенев не торопился слать свои новые произведения. Да и Островскому пьесы давались медленно. Некрасов официально объявил о расторжении договора. Но сотрудничество Островского в «Современнике» продолжалось и после этого. Продолжались и встречи, обеды у Некрасова.
Как-то на его петергофской даче за обеденным столом собрались сотрудники журнала, в том числе и новые — Чернышевский и Добролюбов. Разговоры, шутки, смех не умолкали на той стороне стола, где рядом с Островским сидели Гончаров, Тургенев, Полонский, Анненков, Дружинин. Чернышевский и Добролюбов сидели рядом с Некрасовым, расположившимся в голове длинного стола и разливавшим суп (Панаев разливал суп в противоположном конце). Чернышевский, бледный и худощавый, с длинными светлыми волосами, близоруко щурился и сквозь стекла золотых очков поглядывал иногда на сидящих и поправлял очки.