Как я Вам благодарен за Ваше доброе, отзывчивое сердце!
У моего сына был гнойный абсцесс мозга, с прорывом гноя в мозговые желудочки. Искусные руки врачей и Ваше доброе участие в этом моем горе совершили чудо.
Четыре года тому назад при операции умерла моя жена, самый большой мой друг, соратник и дорогой мне человек. Теперь вот горе с сыном. Тяжелое горе толкнуло меня написать Вам просьбу о помощи, и Вы с Вашим мужем помогли. Я не стану писать в газету, говорить громкие слова. Скажу только одно. Помните, что на нашей земле есть человек, готовый отдать за Вас все, даже жизнь.
Я бывший летчик, ныне офицер запаса. У меня два сына, тоже оба офицеры, и вот с одним случилась беда. То, что сделали Вы для меня и моего сына, невозможно выразить человеческим языком. До конца дней своих я буду помнить о Вашей доброте и милосердии.
Может, Вам покажется нескладным мое письмо, но поверьте, что эти слова идут из самой глубины отцовского сердца. И еще и еще раз говорю Вам и Вашему мужу спасибо за доброту и участие. Нести такую ношу на плечах, какую несете Вы с мужем, и найти время и принять участие в беде, постигшей человека, — не каждый на это способен. А Вы это сделали.
Низкий Вам поклон и бесконечная благодарность! Мне уже 66 лет, я многое повидал на свете, но такого человеческого сострадания еще не встречал. Я желаю Вам и Михаилу Сергеевичу самого доброго и крепкого здоровья, радости, счастья и всего, всего самого наилучшего! Еще раз огромное Вам отцовское и человеческое спасибо. С искренним уважением и признательностью к Вам — Судаков Владимир Дмитриевич».
Это письмо я решил привести здесь полностью. Сам я читал его в ночи и видел за темным, непроницаемым окном человека, отца, его писавшего. Горя у нас много, моментов преодоления его — мало, слишком мало. И в этом смысле письмо показалось мне редкостным человеческим документом — исполнения насущного, выстраданного. Пусть взлетит, посылая мерцающую надежду всем нам, страждущим, — в России, в Америке, где угодно.
Среди писем оказалась и страничка машинописного перевода письма Иоко Оно, вдовы легендарного Джона Леннона. Она делилась добрыми впечатлениями от встречи на международном форуме в Москве и предлагала написать совместную «женскую» книгу.
И еще один конверт — без каких-либо опознавательных лоскутков — выпал из общей кипы. Он тоже был вскрыт, и я машинально вынул из него письмо… «Дорогая Раечка, здравствуй!..»
Что-то очень уж необычно. Необычнее, чем даже у госпожи Фанфани. Прочитал первую строчку еще раз — нет, не ошибся. «Дорогая Раечка, здравствуй…» Понял, что письмо, подколовшись, видимо, к другим, попало сюда, ко мне, случайно. Свернул и вложил его снова в конверт. На конверте после обратного адреса стояла фамилия: Алферова Л. Сестра? Родственница? Подруга?
…На школьной фотографии, которую мне показали в тот вечер, сидят они, ребятишки сорокового года, сгрудившись, как галчата, вокруг своей учительницы. Жмутся друг к другу, в глазах и любопытство, и не только оно… Льнут друг к дружке, потому что им так теплее и надежнее в том ненадежном мире.
Да и в этом, наверное, тоже. Трудное дело — во все времена — быть в средоточии, в перекрестье чьих-то надежд. Быть последней инстанцией чьих-то отчаянных мольб и святых в своей справедливости требований. Ни один исполнитель на свете (может быть, за исключением одного-единственного, да и тот пока не в Кремле живет) не в состоянии ведь исполнить все, чего от него ждут…
А на той фотографии свою собеседницу я узнал только по одному признаку. По тому самому, по которому она и оказывалась на самой макушке, на верхотуре весьма рисковых школьных гимнастических пирамид сороковых годов.
Ищите на карточке самую худенькую, самую маленькую — это и есть она.
Годы студенческие
Вновь еду в загородную резиденцию Президента. Похоже, в Москву в кои-то веки вернулась зима, как возвращается нечто древнее, первозданное, но вспугнутое в свое время людскими или природными катаклизмами. Добрый знак — в Москву возвратилась зима. Окрестные леса заточены в ней, как в свечном литье. Даже с обочин Рублевского шоссе, которое москвичи по старой памяти именуют «правительственным», сугробы надвигаются крутыми искрящимися лбами к самым ветровым стеклам автомобиля.
Шоссе довольно ухоженное, регулярно подновляемое, но степень «правительственности», честно говоря, убывает с каждым годом. Шоссе демократизируется на глазах. Первый раз мне довелось проехать по нему в 1984 году. О, тогда оно еще пребывало в загадочной, аристократической отчужденности от прочих, будничных и разночинных, дорог и тропинок Подмосковья. Въезжавший под сени сосен, почти сомкнувшихся над ним, ощущал горделивый холодок под ложечкой: он ступал на тропу официального успеха.
Помню, как поразили тогда меня, в сущности, случайного здешнего «прохожего», суровость и иерархическая завершенность царивших здесь порядков: нашу "Волгу» несколько раз заставили не просто посторониться, а прямо-таки сунуться рылом в снег, замереть, как замирают при виде опасности мелкие насекомые, освободить дорогу обгонявшим нас или несшимся нам навстречу угрюмо-непроницаемым «ЗИЛам» — этому земному транспорту советских небожителей. По Рублевскому направлению с бог знает каких еще времен располагались дачи высшей советской элиты. Режим Рублевского шоссе бьи точной метафорой режима тогдашней власти.
Где-то с 1986-го стал ездить по этой дороге более или менее регулярно. Не скажу, что моментально, но очень заметно, наглядно, практически на моих глазах исчезли за это время усиленные посты ГАИ, несколько будок сейчас просто-напросто пустуют, наводя меня на мысль о любопытной демилитаризации, «огражданствлении» самой власти, — исчезло некое ритуальное священнодейство: дорога стала дорогой, а не "путем». Рядовой советский дачник, чей горбатый «Запорожец» еще пуще горбится под вожделенной тяжестью раздобытых где-то и прямо на запорожскую спину навьюченных досок, снует себе и снует, как частик на мелководье, по трассе, на которую когда-то шагу ступить не смел. Иностранные номера засквозили на шоссе — возможно, даже слишком густо, ибо, как говорят, всякого рода «СП» стали энергично скупать под загородные офисы» участки и строения в здешних пронзительно русских далях.
Да и количество «ЗИЛов» на трассе, как и в целом по Москве, резко убавилось: перестроечная советская номенклатура мало того что поредела в числе, но еще и перешла с громоздких, в стиле советского ретро, автомобилей на более скромные и экономичные, сразу став куда менее заметной в столичной жизни. Достаточно сказать, что даже Политбюро пересело в «Волги». В 1984 году такое невозможно было представить наяву.
И уже никто никого не сталкивает в кювет властным полосатым жезлом (лица не видно, один жезл вылетает торчком из-за стекла, как само олицетворение власти). Несколько раз видел на этой дороге и автомобиль Президента. Причем однажды различил и его самого: сидит человек на переднем сиденье — почему-то на переднем — и читает газету. Даже «ЗИЛы», кажется, в эпоху гласности стали более проницаемыми.
Не могу сказать, что за эти годы на Рублевке стало больше порядка, но что больше стало человеческого достоинства — это точно.
Шоссе петляет. Эти частые, почти заячьи петли, говорят, закладывались еще в 30-х — чтобы у возможных злоумышленников не было возможности прицелиться. Машина идет легко, после обильных снегопадов в ходу у нее даже появилось нечто санное, немашинное, немеханическое. И все равно дорога на сей раз оказалась минут на десять — пятнадцать длиннее, чем накануне.
… А ведь нигде так хорошо не думается, как в дороге. Особенно в дороге, что так напоминает покойный санный след, эту поневоле к неспешным размышлениям располагающую Ариаднину нить заснеженных среднерусских равнин.
Я думаю о том, что ведь характер власти меняется и под воздействием характера, да что характера — и просто облика женщины, чью книжку вы, читатели, держите сейчас в руках.