Что касается национального вопроса в этом вагоне, то, я думаю, я не ошибусь, если скажу, что русских была треть.
Многие заскрежещут зубами. Треть, что за безобразие!
Господа, это очень много. Собственно говоря, глупости нашей ради, нас бы следовало подольше проморить в кухонных мужиках. Как? Не прошло еще и десяти лет, как мы выдержали экзамен на «незрелость», и вот, смотрите, опять уже ползем на верхи! Вундеркинды какие-то…
* * *
Итак, вот вам «равенство»…
— Нет, ты мне докажи. Разве я не такой человек, как и ты? Почему ты, буржуазная морда, перетарарам твоих родителей, на бархатах ездишь? На серебре чай лакаешь? А я должен, как свинья, вповалку, — так, что ли?!
И дрызг, брызг, бей, бах — окна вагонов вдребезги.
Давно ли так было?
А теперь попробуй! Попробуй нарушить покой вот хотя бы мой, ежели я заплатил столько-то рублей, копеек «за мягкость» и «за плацкарту». Сунься, железнодорожная чека тебя упрячет туда, где крабы проводят лето, покажут тебе la mere de Kouzka![40]
Коммунистическая власть строго охраняет те «категории собственности», которые она установила «ради коммунизма».
Что вы понимаете, несчастные несознательные? Развитой коммунист давно уже знает: ежели на человеке лежат серьезные обязанности, возложенные на него республикой рабочих и крестьян, — то он не имеет права утомлять и ослаблять своего тела бессонными ночами в скверных поездах. Что ж толку, что он не поспит ночь, ежели утром он приедет утомленным, решит дело не так, и миллионы рабочих и крестьян от этого пострадают? Скажем, например, товарищ Троцкий.
Если бы у него не было отдельного вагона и повара, то он не выиграл бы Крым у Врангеля. Известно, что Наполеон проиграл Ватерлоо только оттого, что у него был в тот день насморк. А значит, чтобы народные комиссары сберегали рабоче-крестьянскую республику перед натиском хищной мировой буржуазии, их здоровье и силы, целиком отданные республике, надо беречь, яко зеницу ока. Но разве одни только комиссары служат коммунистическому государству?! Все ответственные работники и даже все партийцы, ибо партия есть авангард пролетариата! Но и этого мало. Раз Владимир Ильич признал необходимость новой экономической политики, то этим самым он установил, что в данном положении борьбы за мировое господство пролетариата нэпман есть необходимый винтик в наступающей армии Интернационала. Здоровье, спокойствие и сила нэпмана должны быть так же свято оберегаемы, и потому разумно и целесообразно, а следовательно, даже обязательно, чтобы нэпманы пользовались всеми усовершенствованиями жизни, какие хищная мировая буржуазия выдумала для себя. В буржуазном государстве пользование этими удобствами будет всегда бесстыдной роскошью, в коммунистическом — это есть сбережение сил бойцов за лучшую долю рабочих и крестьян. Естественно, что жены бойцов разделяют с ними их удобства, ибо человек испытывает неудобство, когда около него нет жены. А кто этого не понимает, тот саботажник и контрреволюционер и явно работает в пользу белогвардейщины!
* * *
Так говорили слипингкары…
Под их убедительную речь читал я свою религиозную брошюру довольно долго. Я не заметил, сколько было остановок. Приличный блондинчик, как сказано, бесследно куда-то смылся. Я ехал один. Это было сугубо приятно, и я собирался улечься спать, когда поезд остановился, произошла некоторая возня в коридоре, и свободное в моем купе место заняли. Поезд снова тронулся, мой новый спутник закрыл дверцу купе и тоже уселся читать. Так мы и читали, сидя друг против друга, когда я вдруг заметил, что у него в руках моя книга «Дни».
В эту же минуту я увидел устремленный на меня взгляд. И затем он спросил:
— Вы автора этой книги знаете?
Признаться, я похолодел. Но он прибавил:
— Василий Витальевич.
Тут уж я совсем вздрогнул и готов был выдать свое волнение. Я не знал, как мне быть. Возмутиться, отнекиваться, сказать ему, что он ошибся, или как?
Но он прибавил:
— Я один из… «контрабандистов». Предположим даже, что я один из главных контрабандистов. Вам неинтересно было бы со мной побеседовать?
И он рассмеялся милым и добродушным смешком, который успокоил меня больше, чем самая настоящая «карт д’идентитэ». Но все же я еще не решался что-нибудь ответить.
Он сказал:
— Антон Антонович приказал вам кланяться. Он забыл вас предупредить, что я сяду в поезд. Вы простите, пожалуйста, что мы прибегаем к таким приемам. Но ничего не поделаешь — приходится. Ведь правда, так лучше? Вы меня не знаете и не будете знать. Сделав ваши дела, даст Бог, уедете благополучно, и таким образом мы, так сказать, на нейтральной почве побеседуем… Мы будем иметь возможность высказать все то, что сказать надо. А вы сможете, если захотите, передать тем, кому следует. Но на вашей совести не будет лежать слишком неприятных сведений. Если хотите, я вам скажу, кто я. Но судите сами, стоит ли вам брать на себя такое бремя?
В то время, как он говорил, в моей психике происходил очень сложный процесс. С большим напряжением всех способностей я взвешивал этого человека. Это было как при переходе границы. Молоденькие сосны, выплывая из снежного мрака, ставили свой роковой вопрос: да или нет? Жизнь или смерть?
И уходили, не ответив.
Но за них ответили другие. Ответили Иван Иванович, Антон Антоныч, целая вереница прошедших перед моими глазами людей. Ответило и то, что я вот сейчас еду один в этом слипингкаре, свободен выйти на любой станции и нырнуть в океан России. Я взвешивал всю цепь событий и людей и больше всего этого человека, ее заключительное
звено.
Он смотрел на меня с выражением добродушным и тонким. И молоденькие сосны со своей свитой ответили: да!
Я сказал:
— Нет, я не хочу знать, кто вы. Я вам верю.
* * *
Мы проговорили часа два, то есть до следующей остановки, кажется.
На этот раз меня не называли Эдуард Эмильевич, дело шло начистоту.
— Сказать по правде, — говорил он, — что мы не контрабандисты, было бы не правда. Мы безусловно занимаемся контрабандой, и в этом смысле вы нас правильно понимаете. Но истина «многогранна». Мы контрабандисты, но мы не только контрабандисты. Контрабандой не исчерпывается «круг наших занятий»…
И он перебил себя смешком, который был для него характерен.
— Мы помогали вам, Василий Витальевич, чем могли. Мы надеемся, что, если ваше личное дело, я говорю о вашем сыне (кстати, я до сих пор не могу сообщить ничего утешительного, но розыски будут продолжаться до исчерпания всех возможностей), если ваше личное дело не увенчается успехом, то все же мы надеемся, что вы совершите благополучно свой «рейд», и мы вас целехоньким переправим обратно… И Антон Антоныч, наконец, почувствует себя «счастливым».
Я улыбнулся, потому что вспомнил, что Антон Антоныч неоднократно повторял: он почувствует себя счастливым, когда я перейду границу.
— За это время, — продолжал он, — я думаю, вы убедились, что не все здесь в России именно так, как вам казалось издали…
— Да, — перебил я. — Оказалось совершенно иначе. Я думал, что я еду в умершую страну, а я вижу пробуждение мощного народа.
— Вот. И это то, что никак до сих пор нам не удавалось передать в эмиграцию. Как это происходило и почему, это даже трудно объяснить… Но, словом, вы там, в эмиграции, Россию похоронили… И всеми гвоздями крышку гроба забили! А мы, вот тут похороненные, чувствуем, что если мы и похоронены, то заживо похоронены. И что если мы и лежим в гробу, то все же у нас «силушка по жилкам этак живчиком и переливается». И что, неровен час, как бы мы эту самую крышку гроба и не сломали бы. Как это там говорится у Александра Сергеевича: «Поднатужился немножко, вышиб дно и вышел вон»!
Он засмеялся, затем продолжал.
— Вот это ощущение пробуждения России, как я говорю,
не удалось нам до сих пор передать. И вот есть у нас к вам просьба, Василий Витальевич, так сказать, коллективная, от погребенных, от покойников: скажите вы им там, что мь живы!