Такая внезапная доверчивость совершенно запуганной женщины могла бы навести меня на подозрение: не хотела ли она получить откровенность за откровенность и узнать, куда я еду. Другими словами, я мог бы подумать, что она приставленная ко мне большевиками шпионка, но эта мысль совершенно не пришла мне в голову. Мне пришло в голову другое. Почему из всего состава парохода познакомились и, можно сказать, сблизились именно эти два лица? Ответ: потому что оба ехали в советскую Россию, а следовательно, чувствовали себя в положении зайцев, которых каждую минуту могут проглотить лиса, борзая или иной какой-нибудь зверь. Рыбак рыбака видит издалека. Психика влияет на психику.
Я покинул пароход в пределах Чехии с пятиалтынным в кармане, но советской незнакомки больше, слава Богу, никогда не видал.
* * *
Я ехал пароходом по Дунаю и через Чехию проследовал «инкогнито», там у меня слишком много друзей. Своих польских впечатлений описывать не буду, это не имеет отношения к излагаемому предмету, хотя очень интересно.
Но я должен сказать, что я сделал все усилия, чтобы сбить с толку тех, кто мог бы за мной следить. Если у них была мысль или откуда-нибудь появившееся определенное сведение, что я собираюсь перейти границу, то я делал все видимости, что я перейду ее где-нибудь в пределах бывшей Волынской губернии, теперешнего «воеводства Волынского». Я просидел около полутора месяцев в городе Ровно, зарастая бородой. Ко мне стремились проникнуть некоторые из тех, кто меня знал раньше, и новые лица, но я отваживал по возможности всех под предлогом болезни. Борода моя подвигалась с успехом. Через месяц, когда я смотрелся в зеркало, передо мной было лицо, которое я сам бы узнал только с величайшим усилием: не то факир, не то раввин, horribile dictu[1], глядел на меня из зеркала! Последнее казалось мне особенно удобным: я при данных обстоятельствах. Постепенно я изменял и свой костюм, что в Ровно весьма удобно. В этом городе ясно чувствуется дыхание России, а потому я носил высокие сапоги, короткое пальто на баране и каракулевую потертую шапку.
— Только не надевайте ее набекрень. У вас эта манера носить ее, как папаху. Выдает, — так говорил мне один мой друг офицер, которого я посвятил в свои тайны.
Итак, я быстро превращался в старика. Однажды ко мне прорвался один тоже немолодой еврей, который, естественно, знал меня молодым. Увидев меня, он заплакал.
— Что с вас сделала жизнь!..
Это было очень хорошо, тем более что под старческим обликом я чувствовал прилив бодрости и сил.
«Так и под снегом иногда бежит кипучая вода…»
К снегу я тоже приучался. К снегу и к морозу, от которых я отвык в Западной Европе. А зима в этом году стала ранняя и замела сугробами тихую улицу, на которой я жил. Здесь была протоптана только узенькая тропиночка, на которой с величайшим трудом можно было разминуться. Можно себе представить, как это облегчало мое дело: если бы за мной следили, то эти типы должны были бы непременно сталкиваться со мной нос к носу и даже обнимать меня, чтобы «разойтись». А вообще улица была совершенно пустынна, и я был совершенно спокоен. Я каждый день выходил утром и делал большой круг в полях и снегах, так сказать, вырабатывая выносливость температурную и «драпную»: в советском раю хорошо иметь ноги в добром действии.
* * *
Итак, если за мной кто-нибудь все же следил, то он решил бы бесповоротно: этот человек собирается где-то здесь неподалеку перейти границу.
Но где именно? На этот случай я предоставлял моему невидимому преследователю две версии.
Или я перейду в той приграничной деревне, где я много лет жил и где меня все знают и я всех знаю, или же я перейду в некоем местечке Корце, тоже расположенном при самой границе. Я туда, кстати, съездил, в Корец. У меня там было дело, но это было крайне удобно и в отношении «следящих». А следить, конечно, могли, ибо самое мое появление в городе Ровно, после десятилетнего отсутствия, представляло в некотором роде сенсацию. Об этом, конечно, «все говорили», а в Ровно, естественно, надо думать, должна была быть сильная коммунистическая ячейка. Я рассчитывал на худшее и старался парировать возможное.
* * *
Разумеется, я не могу сказать здесь всего, не подвергая опасности некоторых лиц. Но я могу сказать главное. У меня расчет был простой. Я знал, что контрабандисты всех времен и народов представляют обыкновенно собою если не обширные, то далеко разбросанные территориально организации. Ведь товар нужно не только перетащить через границу, но нужно довезти и до того места, где он продается. Следовательно, должны быть какие-то центры в каких-то городах, на которые работают те, кто непосредственно рискуют своей головой на пограничной полосе. Но если существует центр, то весьма возможно, что этот центр пользуется услугами не только одной границы. Основываясь на этом предположении, мой план был крайне прост: сделав «все видимости» в одном месте, внезапно переброситься в совершенно другое и даже в другую страну и там, так сказать, молниеносно перейти границу. Другими словами, это была классическая тактика демонстрации, скрывающая главный удар.
* * *
Это мне удалось. То есть мне удалось за свою бытность в Польше сойтись с контрабандистами, которые имели связи с контрабандистами одной-другой страны. Они дали мне явки. Явки очень осторожные, что меня немало порадовало. В таком-то кафе найти такого-то человека, который постоянно сидит за таким-то столиком, и, затеяв с ним разговор, сказать ему несколько условных фраз.
По понятным соображениям я опускаю все эти подробности, какая страна, какой город, какое кафе и тому подобное. Я начинаю свой рассказ с того места, кое почитаю безопасным для людей, ставших моими друзьями. Я думаю, что изложение от этого не проиграет.
II
Нечто йогическое
В одном Волынском городке вьюга бросала в окно снег, свирепея. Оттуда, из белесоватой темноты, мятущейся и злой, освещенное окно казалось уютным, ласковым и добрым. Как прекрасны свет и тепло!.. Как сладостен рисунок окна! Если подойти ближе, на стекле искрящиеся, сказочные, оранжевозолотые узоры…
За окном сидел я и читал одну книгу. Но я, я был — «двойной». Я был здесь, в комнате, нежущийся светом и теплом. Но я же был там, на вьюге, и смотрел на себя, т. е. на мое окно, оттуда. Да, я был и здесь и там, в поле — усталый, иззябший, отданный на расправу злобности бури. Я одновременно ощущал две точки зрения: блаженство тепла, уюта, интересной книги и суровое мужество борющегося с метелью.
Я, «комнатный», не мог вполне отдаться ласке тепла, зная, как тяжело тому другому в поле. И я же, тот другой, «вьюжный», не мог вполне возненавидеть вьюгу, ибо знал, что и тепло, и оранжевые узоры на стеклах тоже принадлежат мне. Я, теплый, помнил о другом, холодном. И я, холодный, преодолевая ледяные струи, знал, что есть тепло. И я, теплый, любил его, холодного, и я, холодный, любил его, теплого. В нем не было зависти ко мне. Во мне не было равнодушия к нему. Потому что мы оба были одно и то же и могли чувствовать две точки зрения.
И потому, хотя искристое оранжево-золотистое стекло как бы ставило между нами неодолимую преграду, преграду, суровую, как грань между светом и тенью, раздел между светом и тенью, раздел между холодом и теплом, рубеж между жизнью и смертью, тем не менее между нами не было границы, хотя мое окно было на окраине пограничного городка…
* * *
Я читал одну книгу. И по мере того, как я ее читал, раздвигались стенки моей души. И я понял, что истина многогранна. Каждый человек видит одну грань. Обрадованный, он кричит: