Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда Вале Шажкову исполнился год, баба Маша с сестрой тайно окрестили его в Никольской церкви, в чём бабушка призналась только перед смертью. Узнав об этом – а дело было уже в конце восьмидесятых, – Валентин купил серебряный крестик и с тех пор носил его.

Умирала бабушка тяжело, несколько лет лежала полупарализованная и мало что соображавшая после нелеченного инсульта: в больнице думали, что быстро помрёт, и не тратили зря лекарства. Эти годы были испытанием для семьи Шажковых, но прежде всего для мамы, на которую и свалились все тяготы ухода за больной. Она, то ругаясь, то плача, несла эту ношу, пока сама не заболела, и Валентину пришлось взять кое-что на себя. Ему тогда было уже за двадцать, он носил длинные волосы, любил надевать богемные цветные пуловеры и пропустить рюмку-другую-третью в компании себе подобных, играл и пел в рок-ансамбле, учился на дневном отделении философского факультета, сотрудничал с известным перестроечным журналом, был автором нескольких статей о международной политике – словом, считал (и, безусловно, имел право считать) себя самостоятельным и пожившим уже человеком.

Двухнедельное общение с умирающим, никого не узнающим, не говорящим, абсолютно беспомощным человеческим существом внешне не повлияло на оптимистичный настрой его жизни, но внесло в жизненную оркестровку некую новую тему, которая, как это бывает в оркестре, робко завязывается где-то внутри, теряется, замолкает, потом снова появляется. Исполняет её какой-нибудь негромкий инструмент – например, рожок. Про эту как бы случайную тему уже вроде и забыли, но она возникает вновь, поддержанная уже и струнными, потом звучит соло, развивается и постепенно занимает свое место в музыкальном произведении. И не главная.

Всё началось с того, что баба Маша упала с кровати. Упала без последствий, просто сползла на пол вместе с одеялом, а потом выкатилась из него и откатилась к окну маленькой комнаты – вот какая уже худая и лёгкая была. Когда Валя через некоторое время обнаружил это и попытался положить бабу Машу обратно в постель, та, проявив недюжинную силу, вырвалась и снова оказалась на полу у окна. Так повторилось несколько раз, пока Валентин не понял, что ей хочется остаться на полу: ей интересно смотреть на мир с пола. В течение нескольких дней Валя разрешал ей скатываться на пол, для страховки подкладывая ватное одеяло, и водружал бабу Машу на место только когда она утомлялась и уже не оказывала сопротивление. Потом Валентину пришло в голову, что её можно выносить в холл и на кухню. Трудно представить, что происходило в это время в голове у бабы Маши, но взгляд её стал более осмысленным и она – совершенно, впрочем, нечленораздельно – стала пытаться заговорить. Однако, когда приходил с работы отец, баба Маша снова превращалась в истукана, и Валентин был уверен, что она это делала нарочно.

Иногда Валя пел ей песни – те, которые она сама раньше любила петь: «Коробочку» с бесчисленным множеством куплетов или вот такую:

Мы шли стороной,
Боронили бороной,
Борона – железная,
Поцелуй, любезная.

Старуха сначала внимательно слушала, но потом уставала и начинала охать, двигать скрюченными руками, всем видом показывая: «Хватит».

За три дня до смерти – днём – она неожиданно закричала, да так, что у Валентина ноги подкосились. Он рванул к ней в комнату и увидел её всю трясущуюся и показывающую в сторону окна. «Чёрт!» – явственно говорила она, – «Чёрт!» Приглядевшись, Валентин увидел по ту сторону стекла соседского чёрного кота, который сидел на карнизе и смотрел сквозь стекло прямо на них. «Чёрт!» – повторяла старуха. «Чёрт!» – это слово было первым, которое она произнесла за три года.

Валя отпугнул кота, но баба Маша не успокаивалась и продолжала трястись. Тогда Валентину пришло в голову (не без влияния модных в то время псевдорелигиозных американских ужастиков), что в борьбе с чертями помогают иконы. Он не поленился вытащить из-под кровати бабулин чемодан, покрытый сантиметровым слоем пыли, достать оттуда её икону с нечитаемыми чёрными ликами в потускневшем серебряном окладе и водрузить на подоконник примерно в том месте, где ранее сидел кот. И что бы вы думали? Баба Маша перестала трястись, глубоко вздохнула и уснула, как показалось Вале, с улыбкой на лице.

Померла она утром на третий день, крепко держась за спинку кровати скрюченной рукой.

Когда разобрали её чемодан, нашли ненадёванный, послевоенный ещё комплект белья, приготовленный «на смерть», банку тушёнки 1949 года и два вышитых деревенских полотенца. Валя вспомнил спор бабушки с мамой после ежегодного семейного посещения Пискарёвского кладбища. Мама в разговоре за столом упомянула статую Родины-матери с венком в руках. Баба Маша удивлённо спросила: «С каким венком?» «Ну, с венком, она в руках его несёт». «Так то ж не венок», – укоризненно сказала бабушка. «А что же?» Баба Маша пожевала губами и сказала, как отрезала: «Полотенце». Все засмеялись, а папа спросил: «А зачем полотенце-то?» «Мёртвых обтирать», – сказала бабушка. Валя тогда подумал, что, наверное, так оно и есть. Венок в такой ситуации был бы совершенно лишним.

Надев крестик, Валентин почувствовал себя более защищённым, в том числе и в буквальном смысле: «от внезапной смерти», «от авиакатастрофы» или чего-нибудь подобного, непредсказуемого. Кроме того, он ощутил некую гордость не гордость, радость не радость, но, скажем так, уверенность от обращения «к корням», возвращения к «исторической парадигме» (да мало ли какие ещё мог бы подобрать слова человек, закончивший философский факультет).

Те времена – а речь идет о конце 80-х, разгаре горбачевской перестройки, ещё до перехода её в фазу кризиса, – Шажков вспоминал с некоторой ностальгией, давно уже вышедшей из моды, так как сейчас поздние 80-е годы прошлого столетия принято ругать – да и как бы есть за что, ведь они привели к социальным, моральным и экономическим потрясениям последовавших за ними 90-х. Однако, если без предвзятости оценить то время, для горячего и оптимистичного юноши, заканчивавшего учебу на философском факультете, это был кайф! Его бросало из огня да в полымя: от глобализма до русского космизма, от Ницше и Фрейда до русской религиозной философии, от Николо Макиавелли до индийской политики ненасилия. А телевидение? Встаешь утром – а тебе не пищащую заставку о четырёх кругах по углам показывают, а музыкально-информационную программу Каково? Забыли уже. А дискуссии везде и обо всем? А книжки и журналы? Словом, для себя Валентин решил, что за духовную нирвану конца 80-х он готов простить последовавший бардак 90-х.

90-е годы – это отдельный разговор. Скажи мне, что ты делал в 90-е, и я скажу тебе, кто ты. Часто и говорить не надо: и так видно. А иногда говорить уже не с кем.

Валентин Иванович Шажков в 90-е годы в меру своих сил развивал новую науку политологию (защитил диссертацию, став кандидатом политических наук), чуть было не женился (на однокурснице красавице литовке Руте-Марии Мельникяйте, покинувшей его ради своей независимой родины), организовал бизнес и провел единственную сделку (ничего не потеряв и оставшись при своих), не разбогател, но и не впал в нищету. Наоборот – получил в наследство маленькую, но отдельную квартиру на Васильевском, где и жил теперь. Так что пенять Шажкову на 90-е было особо нечего. Да он и не пенял, как не пенял и на советские годы, для характеристики коих в интеллигентских кругах часто использовалось словечко «совок» (как удар в пах), которое Валентин люто ненавидел. Впрочем, две вещи Шажков не прощал советской власти. Первое – это то, что его лишили фантастической американской лунной программы. Валентин почти физиологически чувствовал, что если бы ему удалось увидеть известные сейчас фотографии и видеосъемки лунных прогулок американских астронавтов не в относительно зрелом возрасте, а в раннем детстве и если бы он мог следить за драматургией покорения Луны в реальном времени, он был бы другим человеком и жизнь его сложилась бы совсем иначе. Второе – это то, что его лишили религии, причём не столько даже в смысле веры, а скорее как системы знаний и традиций, без которых – на пустом месте – и вера-то не возникнет. Впрочем, это Шажкову стало ясно только сейчас, а в то время он слушал песни Владимира Высоцкого, в которых обращение к Богу было естественным и осознанным, где так же, естественным образом, упоминались образа, лампады и другие церковные принадлежности, и удивлялся, даже не тому, откуда автор это знает, а тому, что для Высоцкого все это было частью его собственного внутреннего мира и его собственной внешней жизни. Удивлялся и завидовал.

3
{"b":"230561","o":1}