Самые черные послевоенные годы Федин прожил благополучно, хотя в безопасности себя тогда не чувствовал никто. Он преподавал в Литинституте, «служил» в Союзе писателей. В 1950 году Федин помогал Зощенко деньгами, добрым словом (самые опасные для М. М. времена прошли, но его жизнь оставалась еще очень трудной).
Вторая книга трилогии — «Необыкновенное лето» была завершена в 1948-м, а в 1949-м обе части получили Сталинскую премию — это была почти гарантия, что автора тронуть не должны. Федин не спешил с продолжением трилогии, иногда мечтательно думал о завершении книги «Горький среди нас» — остались ненаписанными тридцатые годы[438]…
Третью часть трилогии («Костер») Федин писал почти тридцать лет — вяло и тягостно, публиковал помаленьку (критики — Шкловский в том числе — понятно, пели дифирамбы), но завершить работу не получилось. Начав живописать 1937-й и 1941-й годы, когда это дозволялось, не уложился в срок, пришли иные времена, и темы эти даже в фединском исполнении стали нежелательными…
После смерти Сталина, когда тени каких-либо угроз для Федина навсегда исчезли, захотелось ему пожить спокойно, а значит — в дружбе с не сажающей теперь налево и направо властью. Оказалось, что он так вжился в советскую систему, что и в те короткие годы оттепели, когда многие деятели нашей культуры пытались её либерализовать, укрепив и развив хрущевские антисталинские «прорывы», Федин остался в стороне от этого процесса. Его вполне устраивало, что перестали сажать всех подряд, а на те произведения, которые вызывали недовольство властей, он легко мог раздражиться тоже.
Характерны его записи в дневнике 1954 года после прослушивания Десятой симфонии Шостаковича (Федин любил и посещал симфонические концерты, дружил с Мравинским и Шапориным, помнил Шостаковича еще юным в Питере). Весь пафос этой трагической музыки, воспринимавшейся тогда как впечатляющее изображение страшного мира сталинской тирании, оказался Федину чужд, и бурный восторг зала был ему досаден («Донесет ли слушатель что-нибудь домой из драматической борьбы инструментов, при которой присутствовал? Потому что я так и не решил для себя — что было сильнее продемонстрировано симфонией: власть композитора над некой трагической стихией или неподвластность ему этой стихии?» — итоговое суждение Федина о прослушанном «трагическом нечто»[439]).
Константин Федин был увенчан званием советского классика, депутата Верховного Совета СССР, избран действительным членом Академии наук СССР (1958), первым секретарем Союза писателей (1959), удостоен звания Героя социалистического труда (1967). В ответ на такие лавры требовалось всего лишь не брыкаться (не писать «неправильно» самому и не поддерживать других пишущих «неправильно»)…
Его суетная забота о бессмертии казалась осуществленной.
И вдруг появился никому не известный бывший зек Солженицын, и слух о его повести мгновенно облетел весь мир. Такую славу пережить было свыше сил Федина. И, как только отношение в верхах к Солженицыну переменилось, наш герой, с энтузиазмом поспешил навстречу явным и тайным желаниям Старой площади.
Последние двадцать лет жизни Федина отмечены несмываемым позором. В угоду властям он последовательно предавал друзей и коллег — редколлегию «Литературной Москвы», Пастернака, Твардовского и «Новый мир»; в 1965 году одобрил арест писателей Синявского и Даниэля (Брежнев приехал к нему на дачу «советоваться» по этому вопросу[440]), затем высылку Солженицына… Он уже привык менять свои суждения, если они не совпадали с мнением власти. Скажем, восторженно высказывался о рассказе Яшина «Рычаги» из «Литературной Москвы»[441], а когда узнал, что рассказ этот взбесил Старую площадь, на официальном собрании выступил с вероломной критикой альманаха, поддержав его запрещение[442]. Или: читал в рукописи «Доктора Живаго» и называл роман гениальным, но как только власти потребовали, вписал в текст антипастернаковского заключения самые резкие, самые злобные слова — отрекся и от романа, и от его автора, и, будучи дачным соседом Пастернака, даже не вышел проститься с умершим старым другом…
Писатели прозвали его в последние годы «чучелом орла»…
Разумеется, Федин не стал законченным злодеем: долгая цепь предательств не доставляла ему радости. До конца дней в Серапионовские годовщины он с искренней грустью вспоминал друзей юности, он даже, бывало, помогал им в издательских заботах; со столь же искренним вниманием следил Федин за судьбами своих учеников по Литинституту (среди них был и лучший прозаик 1970-х годов Юрий Трифонов). «Память свободной дружбы в свободной „долитературе“ еще долго занимала маленький краешек в этой истасканной компромиссами холодной душе», — написал Вениамин Каверин в емком и желчном портрете Федина[443]. Пожалуй, он имел право на эту желчь и потому еще, что в январе 1968 года открыто сказал Федину, что он о нем думает: «Писатель, накидывающий петлю на шею другому писателю, — фигура, которая остается в истории литературы, независимо от того, что написал первый, в полной зависимости от того, что написал второй. Ты становишься, может быть, сам того не подозревая, центром недоброжелательства, возмущения, недовольства в литературном кругу. Изменить это можно только в том случае, если ты найдешь в себе силу и мужество, чтобы отказаться от своего решения»[444].
Такого мужества и такого желания у Федина давно уже не было.
Он жил долго. Болел[445]; друзья ушли, оставили его; общаться приходилось с литчиновниками. Нескончаемые официальные почести продолжали еще радовать, но, наверное, он все больше ощущал холод — по существу, жизнь давно уже потеряла краски и смысл.
Дарственная надпись К. А. Федина И. Г. Эренбургу на книге: Конст. Федин. «Трансвааль». Рассказы (М.; Л. 1927).
«Дорогому Эренбургу — с дружеской преданностью — Конст. Федин. Россия, зима 1926–27 г.».
Дарственная надпись К. А. Федина И. Г. Эренбургу на книге: Конст. Федин. «Маленькие романы» (М., 1941).
«Илье Григорьевичу Эренбургу — дружески К. Федин. Июнь. 1941».
9. Последний брат Николай Тихонов (1896–1979)
Николай Семенович Тихонов родился в Петербурге в семье парикмахера, учился в Торговой школе, служил писцом в Морском хозуправлении. В детстве прочел массу книг — страсть к приключениям, географии и истории обуяла его очень рано. Так же рано он начал сочинять, и, наверное, остался бы книжным писателем, если бы не война. В 1914 году Тихонов ушел на фронт, служил кавалеристом. «В походах и боях я изъездил всю Прибалтику, был контужен под Хинценбергом, участвовал в большой кавалерийской атаке под Роденпойсом. От того времени у меня осталась походная тетрадь стихов»[446]. Весной 1918 года Тихонов демобилизовался; в том же году в «Ниве» появились его первые рассказы (он показывал их Замятину). Оседлая жизнь была не для Тихонова, и осенью он записался добровольцем в Красную армию. Участие в гражданской войне на стороне красных было для Тихонова, человека не политического, продолжением военной службы, и эти две войны в его стихах не различимы.
Главным учителем Тихонова в поэзии был Гумилев; в русской поэзии Тихонов стал продолжателем гумилевских чеканно-романтических традиций[447].