Тем не менее, теснее прижимаясь к Клэр, я возвращал себе кое-какое здоровье.
Несколько дней я пересиливал себя, пытался постепенно уменьшать дозу. Я снова начинал ощущать свое тело. Мне было нужно мое тело, чтобы любить Клэр. Благодаря Клэр я снова погружался в мир живых. Как по сходе снегов однажды обнаруживается, что к земле вернулся ее аромат, я снова открывал живой мир, напоенный запахами, желаниями и буйством.
Теперь несколько раз на дню наступали моменты, когда я спускался на землю. Но действительность казалась мне суровой. Я слишком долго оберегал себя от этой шершавой земли, ощетинившейся острыми колючками.
Иногда по вечерам, лежа на спине рядом с Клэр, я ощущал усталость своих членов. Я отвык от ощущения усталости и поэтому не мог думать о другом. Это ощущение было невыносимо. Я вновь обретал мое тело, и мне вдруг оказывалось там не по себе. Оно повсюду жало, как новое платье, как новые туфли. Однако оно не было новым. Оно стесняло меня, как старая одежда, которую надевают вновь после долгого перерыва и которая по этой причине становится такой же неудобной и непривычной, как новая.
«Должно быть, рождаться — это ужасно болезненно, — думал я. — Наверное, требуется много времени, чтобы привыкнуть жить. Надо думать, что, не сознавая того, мы постоянно испытываем боль в каком-нибудь уголке своего тела. То в горле пересохло, то щиплет в носу, но спина устала, то глаза жжет; тяжесть в затылке или в зубе стреляет. Несмотря на это, мы живем, забываем и в конце концов уже ничего не чувствуем. Существует нормальная эйфория, которая есть привычка к боли. А вот я утратил эту привычку; я заменил эту нормальную эйфорию искусственной, и когда мне ее не хватает, всякие боли пронизывают меня, словно старика».
Однако теперь мне случалось перетерпливать свою болезнь. Клэр была рядом со мной. Я поворачивался к ней. Если она находила, что у меня серьезный вид, она пыталась вызвать у меня улыбку, щекоча мои ладони. Иногда это удавалось. Я перетерпливал свою болезнь. Я говорил себе: «Подожду еще час. Хотя бы это выиграю». Клэр помогала мне выиграть час. Она отталкивала мою болезнь.
Но порой она, напротив, подталкивала меня к ней.
Например, она укладывалась в постель только после того, как тщательно сложит одежду. Для этого она брала стул и заботливо его одевала: каждая туфля со своей стороны, рукава платья сложены на спинке.
Это напоминало мне о Генриетте, всегда такой аккуратной, и воспоминание о Генриетте, болезненное воспоминание, побуждало меня уколоться. Когда я думал о Генриетте, мне было очень трудно устоять перед искушением.
Но порой, глядя, как раздевается Клэр, я думал о Сюзанне. Я видел Сюзанну, как она швыряет свою рубашку через комнату (рубашка падала где придется; однажды она зацепилась за люстру; ах, как же мы смеялись). Когда я думал о Сюзанне, меня охватывала паника. Я немедленно вставал и бежал за шприцем. Бесполезно пытаться противиться такому воспоминанию. Мысль о Сюзанне уничтожала меня.
Впрочем, мои мысли вообще причиняли мне боль. Когда на меня больше не действовал наркотик, в мыслях мне было так же неуютно, как и в теле, я страдал морально от того же явления дезадаптации, которое причиняло такую боль моему телу.
Нормальный человек приспосабливается к своим моральным страданиям и тревогам так же, как и к физическим. Он наслаждается нормальной эйфорией, которая есть надежда. А я заменил надежду искусственной эйфорией, делавшей меня невосприимчивым ко всякой тревоге. С прекращением этой эйфории мне приходилось вновь учиться надеяться, если я хотел выздороветь, мне надо было вновь проделать весь тот путь, который сознание проходит за целую жизнь.
После нескольких часов воздержания меня охватывала первородная тоска, метафизический страх, тот, который, казалось мне, мог испытывать первый человек на земле. Я не смог бы сказать, что пугало меня больше во мне самом или во внешнем мире. Какое-то время я не узнавал никого и ничего, ни в себе самом, ни вне себя Все казалось мне чужим и словно погруженным в светотень кошмарного сна. В то же время я слышал, как стонет во мне испуганный, одинокий голос, голос отчаяния.
Теперь, когда пришла моя очередь, я понял, что так пугало Сюзанну, когда она просыпалась тогда посреди дня и умоляла меня сделать ей укол.
Наверное, ужасно было бы рождаться, если бы предстояло явиться на свет с уже сформировавшимся разумом. Мы бы разом постигли все отчаяние мира. К счастью, сознание развивается только параллельно с надеждой. Мне, чтобы выздороветь, понадобится заново родиться, но в полном сознании, пересечь (только за сколько дней?) эту зону отчаяния.
Я не выздоровею окончательно. Слишком трудно снова учиться жить.
Когда меня охватывали подобные страхи, я сжимал руку Клэр, смотрел на нее так пристально, что она тревожилась:
— Что с тобой?
— Ничего. Просто страх накатил.
— Как это досадно, — говорила она. — Бывают моменты, когда ты говоришь непонятно о чем. Все врачи такие?
— Надеюсь, что нет.
* * *
Тем не менее мне было лучше. Я вновь обретал уверенность. В некоторые вечера я принимал только очень слабую дозу. Бывали дни, когда я с подъемом работал в санчасти. Наваждение накатывало только десяток раз за день, и я почти тотчас от него избавлялся.
Я заметил, что с наваждением не следует бороться. Оно было из тех быков, которых не надо брать за рога. Спасение заключалось в уклонении, бегстве в сторону. Вместо того чтобы говорить себе «нет», я говорил «да-да, конечно, посмотрим», но уклончиво, не решая проблемы. Таким образом я выигрывал время и доживал до конца дня. Я добирался до Клэр. Она помогала мне выиграть еще час или два.
Но бывали вечера, когда Клэр не приходила ко мне. В эти вечера я ждал ее у выхода из магазина. Но прежде я заходил к себе в квартиру. Умывался, причесывался и перед самым уходом вводил себе совсем маленькую дозу, будто машинально, словно это входило в мой туалет. И это еще было слишком, так как иногда, на улице, меня поражало счастье. От удовольствия у меня подкашивались ноги. Тогда, если я намеревался купить Клэр маленький букетик, я покупал большой. И тут же жалел об этом. Этот большой нескромный букет доказывал, без всякого сомнения, что я не в нормальном состоянии. Затем я утешал себя. Я снова был рад своему букету; он не противоречил моему состоянию души. «Маленькие букеты надо покупать по утрам, — думал я, — когда душа моя сожмется».
В те вечера, когда Клэр не приходила ко мне домой, она уводила меня в лес, как можно ближе к своему дому. Таким образом, когда она покидала меня, она в два счета оказывалась дома. В лесу, на верху холма, было старое еврейское кладбище, которое уже никто не посещал. Мы сидели там на могилах. Поскольку Клэр не могла принести мои цветы домой, она оставляла их мертвым. Это всех устраивало. Клэр утверждала, что мертвые этим довольны.
Вот там-то однажды вечером, после непривычно затянувшегося молчания, она попросила меня зайти к ней.
— Ты думаешь, без этого нельзя обойтись?
— Да. Прошу тебя. Мне это очень нужно. Мои родители прознали, что я встречаюсь с тобой. Они хотят с тобой познакомиться.
— Пожалуйста, но что я им скажу?
— Ничего. Тебе ничего не надо говорить. Достаточно показаться.
— А если я не приду?
— Это будет ужасно. Ты не знаешь, какая у меня сложная жизнь. Я вынуждена беспрестанно врать. Когда мои родители тебя увидят, они позволят мне встречаться с тобой, и все станет проще.
Действительно, проще. Если я повидаюсь с ее родителями, меня быстро оженят. После чего видеться нам будет совершенно несложно. Мысль о том, чтобы жениться на Клэр, не пугала меня. Нет, это мне было просто безразлично. Но я говорил себе, что Клэр выйдет замуж очень неудачно.
— Если ты считаешь, что это необходимо, — сказал я, — я зайду к тебе. Но не сегодня, в другой день.
«Когда выздоровею, — думал я, — женюсь на Клэр». Теперь я надеялся выздороветь. От выздоровления меня отделял пустяк, крошечная ампула, но мне не удавалось перескочить через нее. Каждый раз, когда я на это решался, что-нибудь мне мешало: либо я думал о Сюзанне, что лишало меня всякой энергии; либо в одно прекрасное утро я просыпался с невыносимым насморком, и поскольку неудобно лечить две болезни одновременно, я начинал с насморка.