Попытки оккупационных властей удержать цены на довоенном уровне привели к распределению ряда важнейших для населения продуктов по спискам, карточкам (как это имело место в Минске), которые далеко не всегда можно было отоварить.
В генеральном округе «Беларусь» в соответствии с «премировальным планом» 1943–1944 годов в каждом магазине текстильных изделий вывешивался список всех прядильных изделий, предлагаемых населению.
На оборотной стороне текстильного талона была напечатана часть упомянутого списка для ориентации в выборе нужного товара. Владелец текстильного талона мог, например, приобрести: «женский платок на голову или одна пара портянок = 4-м текстильным талонам; 1 метр фланели = 8-ми текстильным талонам; рабочие брюки (1 шт.) = 28-ми текстильным талонам…»[172]
Торговля в оккупации
Понятно, что созданная немцами чрезвычайно сложная и запутанная валютная, точнее, псевдовалютная система, да еще сопровождаемая заведомо обреченными на неудачу попытками удержать цены на довоенном уровне, на практике обернулась самой отчаянной спекуляцией, и советский рубль при этом сохранял роль расчетной единицы.
Вот что вспоминала о денежных расчетах в оккупированной Анапе Тамара Анатольевна Иванова: «Ходили тогда немецкие марки и русские рубли. Мы с русскими рублями, а немцы нам давали марки. Я помню, что бабушка ходила продавала тонкие стаканы. Немец купил эти стаканы у нее. И сказал: «Это не советские стаканы, это еще николаевские стаканы». Она продала наш екатеринбургский альбом. Там было очень много открыток Урала, и немцы купили Мою красивую довоенную куклу. Очень была у меня шикарная кукла. Это купил румын за кукурузу. Дал нам кукурузу забрал эту куклу. Ходили вот так, торговали».[173]
Писатель Анатолий Кузнецов, ребенком переживший оккупацию в Киеве, так описывал свои коммерческие операции: «Мы с Колькой Гороховским продавали сигареты. Это дело проще пареной репы. Мы ехали на огромный Галицкий базар, высматривали подводы с немцами или мадьярами и спрашивали у них:
— Цигареттен ист?
— Драй гундерт рубель.
— Найн, найн! Цвай гундерт!
— Найн.
— Йа, йа! Эй, зольдат! Цвай гундерт, битте!
— Вэ-ег!
— Цвай гундерт, жила, кулак, слышишь! Цвай гундерт?
— Цвай гундерт фюнфциг…
(Сигареты есть? — Триста рублей. — Нет, нет! Двести! — Нет. — Да, да! Эй, солдат! Двести, пожалуйста! — Про-очь! — Двести… Двести? — Двести пятьдесят…)
Они были спекулянтами что надо, продавали любое барахло и торговались, дрались, но, в конце концов, коробку в двести сигарет отдавали за двести рублей. Только с трудом.
В этом деле одна тонкость: когда торгуешься с немцем, нужно работать не только языком, но доставать деньги и совать ему под нос; при их виде он нервничает, невольно тянется рукой, чтобы взять, ну, а взял — значит, продал.
В первый раз нас здорово облапошили: привезли домой коробки, распечатали, а в них недостает по пятнадцать сигарет: немцы проделали дырочки и проволокой повытаскивали. Потом мы, покупая, всегда распечатывали и проверяли пачки. Такой, понимаете, большой диапазон: с одной стороны, завоевание и культурное обновление всего мира, с другой — грязное белье с убиваемых снимают и сигареты проволокой таскают.
И вот мы носились по Куреневке с утра до ночи — по базару, у трамвайного парка, на углах и мостиках, а к концу смены у заводов, — и пачку удавалось распродать дней за пять. Поштучно мы продавали сигареты по два рубля, за пять дней я зарабатывал до двухсот рублей, на целых полтора кило хлеба.
Итак; в половине седьмого я уже курсировал вдоль очереди, утюжил базар, бодро вопя:
— Есть сигареты «Левантэ», крепкие первосортные сигареты «Гунния», два рубля, дешевле грибов! Дядя, купи сигарету, полезно для ж…»[174]
Получается, что оптовая цена одной сигареты — рубль, розничная — два рубля. У Кузнецова приводятся и киевские цены на рынке осенью 1942 года: 1 килограмм хлеба — 250 рублей, 1 стакан соли — 200 рублей, 1 килограмм масла — 6000 рублей, 1 килограмм сала — 7000 рублей. Зарплата рабочих и служащих — 300–500 рублей в месяц.[175]
Надо отметить, что цены на оккупированной Украине были заметно ниже, чем, например, под Ленинградом. Там, например, уже в самом начале оккупации хлеб стоил намного дороже, чем в Киеве.
Вот что записала в дневнике жительница Пушкина Лидия Осипова 12 ноября 1941 года: «Жизнь начинается робиньзонья. Нет… самого необходимого. И наша прежняя подсоветская нищета кажется непостижимым богатством. Нет ниток, пуговиц, иголок, спичек, веников и много что прежде не замечалось… Особенно тягостно отсутствие мыла и табаку… От освещения коптилками, бумажками и прочими видами электрификации вся одежда, мебель и одеяла покрыты слоем копоти…
…Немцы организовали богадельню для стариков и инвалидов… Организован также детский дом для сирот Там тоже какой-то минимальный паек полагается. Все остальное население предоставлено самому себе. Можно жить, вернее, умереть, по полной своей воле. Управа выдает своим служащим раз в неделю да и то нерегулярно или по килограмму овса или ячменя… или мерзлую картошку..
Голод принял уже размеры настоящего бедствия. На весь город имеется всего два спекулянта, которым разрешено ездить в тыл за продуктами. Они потом эти продукты меняют на вещи. За деньги ничего купить нельзя. Да и деньги все исчезли… Хлеб стоит 800–1000 руб. за килограмм, меховое новое пальто — 4–5000 рублей»…
В перестроечную и постперестроечную эпоху возникла версия о том, что если бы Ленинград сдали немцам, то его население было бы спасено от голодной смерти. Сторонники этой версии как-то забывают поинтересоваться тем, что происходило по другую сторону блокадного кольца, сомкнувшегося вокруг Ленинграда. А ведь на оккупированной немцами территории Ленинградской области голод был не менее страшным, чем в окруженной северной столице.
«24 декабря. Морозы стоят невыносимые. Люди умирают от голода в постелях уже сотнями в день. В Царском Селе оставалось к приходу немцев примерно тысяч 25. Тысяч 5–6 рассосалось в тыл и по ближайшим деревням, тысячи две — две с половиной выбиты снарядами, а по последней переписи Управы, которая проводилась на днях, осталось восемь с чем-то тысяч Все остальные вымерли Уже совершенно не поражает, когда слышишь, что тот или другой из наших знакомых умер. Все попрятались по своим норам, и никто никого не навещает без самого нужнейшего дела. А дело всегда одно и тоже — достать какой-нибудь еды…
27 декабря. По улицам ездят подводы и собирают по домам мертвецов. Их складывают в противовоздушные щели. Говорят, что вся дорога до Гатчины с обеих сторон уложена трупами. Это несчастные собрали свое последнее барахлишко и пошли менять на еду По дороге, кто из них присел отдохнуть, тот уже не встал… Обезумевшие от голода старики из дома инвалидов написали официальную просьбу на имя командующего военными силами нашего участка и какими-то путями эту просьбу переслали ему. А в ней значилось: «Просим разрешения употреблять в пищу умерших в нашем доме стариков». Комендант просто ума лишился. Этих стариков и старух эвакуировали в тыл. Один из переводчиков, эмигрант, проживший все время эмиграции в Берлине, разъяснил нам… что эта эвакуация закончится общей могилой в Гатчине».[176]
Это не описание происходящего в блокированном Ленинграде. Это выдержки из дневника все той же Осиповой, находящейся на оккупированной территории. Советской пропагандой написанное ею никак не назовешь — настроена она была яростно антисоветски, сотрудничала с немцами. Все объясняется особенностями этого региона. Ни Санкт-Петербургская губерния, ни Ленинградская область никогда не славились изобилием продовольствия. Здесь просто невозможно было прокормить население без подвоза продуктов извне. Отсюда и разница в ценах на хлеб — 250 рублей за килограмм в Киеве и 800–1000 рублей под Ленинградом.