Это утешило нас в двух отношениях. Во-первых, это означало, что в Долине не могло быть ничего действительно опасного, а иначе эти другие кошки – гораздо более искушенные, чем Соломон, несмотря на весь его горделивый вид Властелина Долины и Попробовал Бы Кто Это Оспорить, – не находились бы там. А во-вторых, что Аннабель (наши сердца теплели при мысли об этом) любила кошек.
Прежде мы никогда не были в этом уверены. Да, однажды я и Чарльз видели, как она шаловливо подталкивала Шебу носом. Шеба при этом ворчала, оглядываясь на нее через плечо, и эта парочка буквально являла собой какую-нибудь сцену дружбы из мультфильмов Уолта Диснея. Однако мы также несколько раз заставали ее гоняющей Соломона – примерно в том духе, как в реальной жизни это происходило у ковбоев с индейцами; при этом большие, как у летучей мыши, уши Соломона развевались на ветру. То ли он делал так шутки ради, то ли считал, что избегать аэродинамического сопротивления – его единственная надежда в данных экстремальных обстоятельствах, этого мы так и не узнали. Уже через полчаса он снова сидел у нее в паддоке, но в этом и был весь Соломон. Аннабель же тем временем мирно паслась в ярде от него, вероятно, решив, что сиамские кошки – это некий вид бабочек, и самое худшее, что лопоухий темно-палевый зверек может сделать, – это усесться на ее борщевике. Трудно было сказать наверняка.
В то же время три кошки спокойно сидели под ней, а Аннабель всего лишь стояла, как благожелательная мамаша-овца, защищая их от дождя, – а ведь один лишь удар ее копыта мог нанести им столько вреда… Это свидетельствует о том, какова она на самом деле, думаем мы. И когда как-то вечером обнаружив, что она даже разрешает рыжему бродяге приходить ночевать в ее домик, это впечатлило нас еще больше.
Аннабель очень ревниво относилась к своему домику. Соломону и Шебе вообще не дозволялось туда входить. Нам самим разрешалось заходить туда с едой и подстилкой для сна, но как только еда выкладывалась на землю, Аннабель вставала над ней с собственническим видом и грозила основательно лягнуть нас, если мы только тронем хоть единый кусочек сена. Она заявляла перед всем миром свои права на него тем, что становилась перед ним, расставив ноги, также всякий раз, возвратившись с прогулки или сходив кое-куда. И если нам требовалось еще больше доказательств важности для Аннабель ее собственного дома, мы получили их в тот день, когда повезли ее на проходившую в нашем графстве выставку. Проехав шестьдесят миль в лошадином фургоне для того, чтобы собрать благотворительные пожертвования, – вот это был поистине насыщенный день.
Она ехала в одолженном нам двойном фургоне так царственно, как если бы пользовалась им всю жизнь, хотя на самом деле это было впервые. Она появилась из него, когда мы прибыли на территорию выставки, словно была Лошадью Года, прибывающей в Уайт-сити[9]. Она совершала положенные круги с ящиком для сбора денег, являя своим видом такую смесь скромности и достоинства, что мы сразу поняли: Аннабель настоящая леди. Она позволяла себя фотографировать, принимала ласки и, когда мы подвели ее к перилам манежа, наблюдала за лошадьми с таким вниманием и тщательностью, которые показывали: она не хуже нас знает, что они тут делают, и имеет свое собственное мнение относительно того, какие лошади делают это должным образом.
К тому времени, как она вторично вышла из лошадиного фургона и ступила в свой паддок, прошло целых двенадцать часов. И что же она сделала, эта наша ослица, которая на сей раз, в виде исключения, вела себя, как и положено статусному символу (и ведь были, вероятно, введенные в заблуждение люди по всему графству, которые каждую минуту повторяли, ну не прелесть ли она и не завести ли им такую же игрушку для детей)? Она направилась прямиком в свой домик. Облегчаясь по дороге, конечно, потому что наконец могла себе это позволить, а также для того, чтобы дать знать кроликам, что она вернулась. Когда мы пришли к ней через несколько минут с ее ужином и ведром воды, Аннабель лежала. Хотя стояло лето и снаружи было еще светло и тепло. Отдыхала, как мы поняли. После напряжения, вызванного появлением на публике. В тишине собственного дома.
Поэтому когда Аннабель несколько месяцев спустя пригласила рыжего кота-бродягу разделить с ней кров, это и впрямь было нечто особенное. Чарльз обнаружил это однажды вечером, когда вышел ее покормить. Когда она только у нас появилась, ее дом был переоборудован на скорую руку из маленького каменного сарая без крыши. Его уставили переносными плетеными перегородками для овечьих загонов, ему также добавили покатую крышу из гофрированного железа, прикрепленную к металлическим шестам, и еще один переносной плетень в качестве двери. Это сооружение оказалось столь успешным, что мы оставили его как есть – единственным повреждением было то, что плетни слегка покоробились и в некоторых местах неплотно прилегали к стенам.
Именно за одним из таких плетней, в щели между ним и стеной, и лежал, свернувшись клубочком, рыжий кот.
Стратегически расположившись так, чтобы Аннабель, укладываясь, не могла на него наступить (Аннабель была рабыней привычки и всегда ложилась в одном и том же месте и положении), он при этом находился прямо там, где она на него дышала, выступая ночью в роли этакого калорифера.
Лежал он там неподвижно и явно задавался вопросом, вышвырнет ли его сейчас Чарльз, и приготовившись лететь, если так. Чарльз притворился, что его не заметил. Аннабель с невинным видом ела свой ужин, также притворяясь, будто не видит кота. Но Чарльз сказал, что на губах у нее была та самая самодовольная гримаса, так хорошо нам знакомая. В данном случае гримаса эта показывала, что Аннабель знает нечто, чего мы не знаем, и ощущает себя дамой-патронессой.
Она была настолько великодушна, что через две ночи кот отважился вылезти из-за плетеного ограждения и стал спать в еще более теплом месте – прямо напротив ее головы. Мы узнали это, потому что имелась глубокая выемка в соломе, в том месте, где она спала, и когда мы выходили по утрам, кот лежал, все еще свернутый клубочком.
Следующая новость, которую доложил Чарльз, состояла в том, что он видел, как Аннабель и ее новый друг едят бок о бок из ее миски с утренним хлебом. Нет ли у меня, осведомился Чарльз, какой-нибудь старой еды, которую не хотят Соломон и Шеба? Кот, должно быть, изрядно голоден, если ест хлеб, и хотя Аннабель, возможно, думает, что она щедра, вряд ли он может извлечь из этой пищи много питательного.
Итак, рыжий бродяга, ныне известный между нами как Робертсон, был взят на содержание. Он получал еду дважды в день. Еда относилась ему в домик Аннабель, потому что Соломон и Шеба не поддержали бы его кормления в коттедже. Молоку он вымурлыкивал свой восторг, точно взятый в дом богача сирота, которому дают деликатесы, на которые он раньше мог только облизываться, прижав нос к магазинной витрине. Но, пропевая такой гимн молоку, он оказался, в сущности, неразумен. Аннабель, посчитав, что за всем этим шумом должно крыться нечто особенное, моментально забыла свои добрые намерения, оттолкнула кота в сторону и выпила все сама. Осленком Аннабель с презрением отвергала коровье молоко, которое мы ей предлагали, заявляя, что мы ее травим и что это совсем не то, что у мамы. Теперь же часто можно было видеть, как наша ослица, желая показать Робертсону, что все здесь принадлежит ей, деликатно макает губы в блюдце с молоком, приобретая сходство со вдовствующей герцогиней, вкушающей чай.
Впрочем, они с Робертсоном друг друга стоили. Несколько подобных посягательств – и Робертсон, видя, как она сует свой большой белый нос в его блюдце, приподнимался и смазывал по нему лапой. Это было яркое выступление, против которого, как ни странно, Аннабель, похоже, не возражала ни в малейшей степени. Если бы это учинили с ней наши двое, они бы вылетели в дверной проем, как пара метеоров. Когда же это проделывал Робертсон, она только фыркала, дабы показать, что ей даром не нужно его дурацкое молоко, и возвращалась к своему сену.