Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В книге, вышедшей в Париже, конец абзаца несколько красочнее: «Евреи и полукровки сегодняшнего дня — это вновь зародившаяся интеллигенция. Все судьбы в наш век многогранны, и мне приходит в голову, что всякий настоящий интеллигент всегда немного еврей» [145, с. 567–568].

Итак, после «исчезновения» (!!!) русской интеллигенции евреи стали как бы этой интеллигенцией. Что ж, это та же самая оценка, что и у Шульгина, но совершенно с другой стороны. Шульгин все русское любил, в том числе и русскую церковь. Н. Мандельштам же полагает, что «нельзя напиваться до бесчувствия… Нельзя собирать иконы и мариновать капусту» [145, с. 119].

Как видите, по мнению Мандельштам, запойное пьянство и вообще «некультурность» отождествляются с любовью к иконописи. Но что для «культурного человека» вовсе нет ни запрета «готовить фаршированную рыбу», ни «надевать полосатый талес». Совершать эти действия и оставаться интеллигентным человеком — это можно. Главное — икон не собирать и капусты квашеной не есть.

Кстати, ненависти Н. Мандельштам к презренному «быту» может позавидовать даже Багрицкий. Разница между женой и временной подружкой ей и в старости оставалась непонятна. У Мстиславского «на балконе всегда сушились кучи детских носочков, и я удивлялась, зачем это люди заводят детей в такой заварухе» [144, с. 12].

Нет худа без добра — детей у этой наследницы двадцатых годов нет. Не было и у Екатерины Михайловны Плетневой, но по совершенно другой причине. Екатерина Михайловна детей хотела… Но… «Какое право я имею привести ребенка в этот ад?!» — так говаривала Екатерина Михайловна в годы, пока было не поздно. После того, как сдох усатый тиран, ужас разлился речами и пустой болтовней. Стало не страшно иметь детей — в том числе и дворянам, но было поздно.

Две ровесницы, обе бездетные. Но какие разные по смыслу судьбы! Какие разные жизни они прожили!

Так же точно и веселая дама[5] Евгения Гинзбург ничего не забыла, но ничему и не научилась. В свое время Твардовский не захотел печатать ее книгу: «Она заметила, что не все в порядке, только тогда, когда стали сажать коммунистов. А когда истребляли русское крестьянство, она считала это вполне естественным». Слова Твардовского доносят до читателя друзья Е. Гинзбург (Орлова и Копелев) в своем послесловии (своего рода форма печатного доноса) [146, с. 690].

Но ведь в ее книге и правда нет ни одного слова покаяния. Даже ни одного слова разочарования в том, чему служила всю жизнь! Объясняется (причем неоднократно), что СССР — это все-таки лучше «фашистской» Германии [146, с. 322]. Если в книге Гинзбург появляется мотив раскаяния, то это мотив покаяния стукачей, и вполне конкретных, — тех, кто сажал ее близких. Или «фашистского» офицера Фихтенгольца, оказавшегося в советском лагере на Колыме [146, с. 446].

По поводу же собственной судьбы — только ахи и охи про то, как все было замечательно. И никакой переоценки! Вот только трудно поверить, что так уж обязана Евгения Семеновна революции прочитанными книгами. «Мой дед, фармацевт Гинсбург, холеный джентльмен с большими пушистыми усами, решил, что когда девочки (моя мама и сестра Наташа) вырастут, он отправит их учиться в Женеву», — свидетельствует Василий Аксенов в предисловии, написанном к книге матери [147, с. 3]. В русском издании книги Гинзбург этого предисловия нет.

Впрочем, и сама Евгения Семеновна проговаривается об отце: «учил в гимназии не только латынь, но и греческий» [146, с. 186]. Неужели еврей, окончивший русскую гимназию (явно не религиозный фанатик и не «отсталый» тип), помешал бы ей читать книги, самой получать образование? Об этом смешно и подумать.

Так что вот: отрывавшим русскую голову было весело. И каяться они и не подумали, даже десятилетия спустя. Опять же из Булгакова: «Это надо осмыслить…».

ОТРЫВАНИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Причем все это, весь обрушившийся на Россию безысходный кошмар 1917–1920 годов, — это так себе, еще семечки. Почти в то же время пошла волна «расказачивания»: то есть лишения казаков всех вековых привилегий, уничтожение специфики их жизни и, наконец, физического истребления. К марту 1923 года от четырех миллионов казаков осталось всего полтора. Как именно окончили свои жизни два с половиной миллиона казаков, могла бы рассказать Землячка-Залкинд, «революционный товарищ», умевшая всегда возвращаться с конфискованным хлебом из своих командировок.

В 1921 году гасилось артиллерией и огнеметами Тамбовское восстание под руководством Антонова.

Но даже расказачивание и Тамбовское, Ижорское восстания пока что были всего лишь прелюдией. Так, легкой отмашкой, чтобы не мешал никто отрывать дальше русскую голову. Русское тело пока не трогали, и только через долгие семь лет началось раскрестьянивание, гибель уже не сотен тысяч, а десятков миллионов человек…

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЭТЮД

Наивный Михаил Хейфец писал о покаянии потомков за преступления предков. Ха-ха! Это он, наверное, судил по Германии, не иначе. Это на процессах, где на скамье подсудимых сидели эсэсовцы, случалось: человек под грузом показаний свидетелей и предъявленных документов хватался за голову, глухо стонал, осознавая, в какой же кошмар он влип.

Что касается потомков палачей еврейского происхождения, то знаю точно: они каяться и не подумают. Сомневаюсь, что были бы в состоянии раскаяться и непосредственные преступники, — те, кто убивал гимназистов в Ярославле, кормил тигров живыми людьми в Одесском зоопарке, хоронил живого в одном гробу с трупом в Киеве.

Завывания двух коммунистических ведьм мы уже слышали, а ведь и у Натальи Мандельштам, и у Евгении Гинзбург было немало времени подумать, вспомнить, оценить происходящее. То, что мы слышали, прокричали не восторженные гимназистки, «пошедшие в революцию», а высказали взрослые и даже не очень молодые дамы. Видимо, эти вопли про «хорошо!» и «весело!» отражают некую продуманную точку зрения.

Теперь имеет смысл послушать речь еще более активного и еще более заслуженного участника событий. Так сказать, услышать речь мужчины того же круга. Тем более, эти комведьмы не участвовали в воспитании новых советских поколений, их книг в СССР как бы и не существовало. А вот человек, которого мы сейчас послушаем, издавался и читался. А кое-кем и почитался.

«Дорога» [148, с. 218–224] — это очень простой автобиографический рассказ. Автор едет из родного местечка в Петербург — через всю Россию, зимой 1918. Сидит, прячась, пока в Киев не входят большевики, уезжает с их помощью, а ночью поезд останавливают; входит некий «телеграфист в дохе, стянутой ремешком, и мягких кавказских сапогах. Телеграфист протянул руку и пристукнул пальцем по раскрытой ладони.

— Документы об это место…

…Рядом со мной дремали, сидя, учитель Иегуда Вейнберг с женой. Учитель женился несколько дней назад и увозил молодую в Петербург. Всю дорогу они шептались о комплексном методе преподавания, потом заснули. Руки их и во сне были сцеплены, вдеты одна в другую.

Телеграфист прочитал их мандат, подписанный Луначарским, вытащил из-под дохи маузер с узким и грязным дулом и выстрелил учителю в лицо.

У женщины вздулась мягкая шея. Она молчала. Поезд стоял в степи. Волнистые снега роились полярным блеском. Из вагонов на полотно выбрасывали евреев. Выстрелы звучали неровно, как возгласы. Мужик с развязавшимся треухом отвел меня за обледеневшую поленницу дров и стал обыскивать…Чурбаки негнувшихся мороженых пальцев ползли по моему телу. Телеграфист крикнул с площадки вагона:

— Жид или русский?

— Русский, — роясь во мне, пробормотал мужик, — хучь в раббины отдавай…

Он приблизил ко мне мятое озабоченное лицо, — отодрал от кальсон четыре золотых десятирублевки, зашитых матерью на дорогу. Снял с меня сапоги и пальто, потом, повернув спиной, стукнул ребром ладони по затылку и сказал по-еврейски:

— Анклойф, Хаим…[6]» [148, с. 218–219].

вернуться

5

Против слова «дама» сама Евгения Семеновна, скорее всего, возражала бы. Но посудите сами: не называть же ее «товарищем»?! Расстрельщики в ЧК ей товарищи. Это как у Булгакова: «Помилуйте, ну не могу же я посадить его с гостями?».

вернуться

6

Беги, Хаим (идиш).

60
{"b":"229683","o":1}