Это “петербургское” предубеждение к Есенину было унаследовано эмигрантской эстетической критикой. Откликаясь на смерть поэта, Адамович вступил в полемику с М. Осоргиным, утверждавшим, что равнодушное отношение к есенинской поэзии недопустимо: ““Не поэт тот, чья поэзия не волнует”. Но ведь одного волнует Девятая симфония, а другого “Очи черные”! Надо различать качество волнения, иначе нет мерила. Не всякое волнение ценно. Но охотно я причислю себя к людям “безнадежно равнодушным и невосприимчивым”: поэзия Есенина не волнует меня нисколько и не волновала никогда”[1318]. По воспоминаниям И. Одоевцевой, на ее реплику: “Бедный Есенин! Мне так жаль, так жаль его” – другой “петербуржец” Н. Оцуп возмущенно возразил: “Жаль его? <…> Жаль Есенина? Ну, это вы бросьте! Жалеть его абсолютно не за что. Редко кому, как ему, в жизни везет. Не по заслугам везет. Дарованьице у него маленькое, на грош, на полушку, а он всероссийскую славу, как жар-птицу, за хвост поймал, женился, пусть на старой, но все-таки мировой знаменитости и отправился в турне по Европе и Америкам”[1319].
Но с годами росла ностальгия, тоска по России, а вместе с ней и любовь к “законченно русскому поэту”[1320]. Например, через год после его смерти сменит тон Н. Оцуп: “музой Есенина была совесть”, он подкупал своей “искренней и печальной простотой”[1321]. Дольше всех из скептиков продержится Адамович. До середины тридцатых годов он будет твердить: “В облике и характере этого небольшого и несчастного поэта можно найти любые черты, кроме какой-либо значительности”[1322]. Но и он вынужден будет сдаться. В статье, посвященной десятилетию смерти Есенина, глава “Парижской ноты” признает: “Но у рязанского “паренька” еще слышатся “наши шелесты в овсе”, как сказал Блок, у него еще звучат типично русские ноты раскаянья, покаяния, – и нет ничего удивительного, что в ответ ему бесчисленные русские сознания откликнулись и откликаются. Особенно теперь, в наши дни. Люди, как никогда, жаждут хлеба – и, как никогда, умеют отличать хлеб от камня”[1323].
Поистине ирония судьбы: в 1926 году Адамович высмеивал восторженного Осоргина с его культом Есенина, и вот почти через тридцать лет Бунин обличает “есенинца” уже в самом Адамовиче:
А что написал Адамович о Есенине! Пушкинская свобода оказалась у Есенина! Есенинское хулиганство очень похоже на пушкинскую свободу! Есенин отлично знал, что теперешний читатель все слопает. Нужна рифма к слову гибель – он лупит наглую х… “выбель”. Вам угодно прочесть, что такое зимние сумерки? Пожалуйста:
Воют в сумерки долгие, зимние
Волки грозные (!) с тощих полей,
По дворам в догорающем инее
Над застрехами храп лошадей…
Почему храпят лошади в зимние сумерки? Каким образом они могут храпеть над застрехами? Молчи, лопай, что тебе дают! Благо никто уже не знает теперь, что застрехой называется выступ крыши над стеной. Не знает и Адамович, – он вряд ли знает даже и то, что такое лошади! И умиляется до слез, как “блудный сын” (Есенин) возвращается к родителям в деревню, погибшую оттого, что возле нее прошло – уже 100 лет тому назад – шоссе, от которого “мир таинственный” деревни “как ветер, затих и присел”[1324].
Бунин отчитывает Адамовича тоном человека, оставшегося в одиночестве: “никто уже не знает теперь…”, “теперешний читатель все слопает”. Кажется, уже больше нет ни противников Есенина, ни скептиков, а есть только почитатели, и Бунин – один против всех. Итог эмигрантскому роману с Есениным подводит еще один петербургский эстет, Г. Иванов: “Убежден, <…> что не я один из числа тех, кому дорог Есенин, ощущаю эту недоказуемо-неопровержимую жизненность всего “есенинского” <…> И это же необычайное свойство придает всем, даже неудачным, даже совсем слабым стихам Есенина – особые силу и значение. И заодно заранее лишает объективности наши суждения о них. Беспристрастно оценят творчество Есенина те, на кого его очарование перестанет действовать. Возможно, даже вероятно, что их оценка будет много более сдержанной, чем наша. Только произойдет это очень не скоро. Произойдет не раньше, чем освободится, исцелится физически и духовно Россия. В этом исключительность, я бы сказал “гениальность”, есенинской судьбы. Пока Родине, которую он так любил, суждено страдать, ему обеспечено не пресловутое “бессмертие”, а временная, как русская мука, и такая же долгая, как она, – жизнь”[1325].
Есенин жив тайной, очарованием по ту сторону “вкуса и мастерства” – слишком родной, слишком сросшейся с судьбой России. Такова была итоговая оценка скептиков и эстетов. И это значит, что, как и тогда, в ночь с 12 на 13 мая 1922 года, Есенин одержал поэтическую победу над русским зарубежьем – только теперь в большом времени.
Но вернемся в Берлин. Повторим: в те дни Есенин не слишком радовался оказанному ему приему. Российские изгнанники могли горячо спорить о поэте – ему до этого было мало дела. Что значила для Есенина эмигрантская слава после всероссийского успеха! Лишь измельчание и тупик. Создается впечатление, что именно сознание бесполезности любого эмигрантского отклика, положительного или отрицательного, стоит за есенинским отрицанием русской эмиграции в целом: “Ну, а про наших эмигрантов и говорить нечего. Они все конченые, выдуманные” [1326].
“В Берлине я наделал, конечно, много скандала и переполоха, – пишет Есенин Мариенгофу из Остенде 9 июля 1922 года. – Все думают, что я приехал на деньги большевиков, как чекист или как агитатор. Мне все это весело и забавно. Том свой продал Гржебину.
От твоих книг шарахаются. Хорошую книгу стихов удалось продать только как сборник новых стихов твоих и моих. Ну да черт с ними, ибо все они здесь прогнили за 5 лет эмиграции. Живущий в склепе всегда пахнет мертвечиной”[1327].
“Собрание стихов и поэм” Сергея Есенина (Берлин, 1922)
Обложка работы Н. В. Зарецкого
Скандалы “забавны”, но и только: в отличие от московских, имажинистских скандалов, они лишены всякого рекламного смысла, так и остаются “шумом-в-себе”. Вместо дивидендов славы они приносят только проблемы с визами, так что Есенину приходится писать народному комиссару по иностранным делам М. Литвинову (29 июня 1922 года): “Будьте добры, если можете, то сделайте так, чтоб мы выбрались из Германии и попали в Гаагу, обещаю держать себя корректно и в публичных местах “Интернационал” не петь”[1328].
“Хорошие книги стихов” здесь продаются плохо – слишком узок рынок; даже то, о чем Есенин рапортует: “удалось”, – по большей части не сбывается. Какой же отсюда вывод? “Живущий в склепе всегда пахнет мертвечиной”: русская эмиграция с точки зрения карьерной и рыночной – фантом, значит, и успех среди эмиграции – призрачный. Не потому ли поэт отказался от следующего выступления, объявленного Домом искусств?[1329] [1330]
Есенин не стремился очаровывать русское зарубежье, его целью было покорение Запада. До сих пор он добивался всего, чего хотел. Но на этот раз для осуществления есенинского сказочного желания не хватило бы и усилий золотой рыбки, не то что Айседоры Дункан. На Западе русского поэта не ждали – очутившись за границей, он почти сразу же это осознал.