– Там был затактовый ритм, – сказал я. – Музыкантов было больше, и мелодия была более свинговая.
– Свинговая? – переспросил папа. – Это же «Тело и душа», она никогда не была, да и не должна быть свинговой.
– Да ладно, – сказал я, – кто-нибудь наверняка делал такую аранжировку, хотя бы и специально для белых.
– Но-но, не умничай, – сказал папа. – А вообще я, кажется, понял, что нам нужно.
С этими словами он сунул руку в карман и достал прямоугольный предмет из стекла и пластика.
– Надо же, ты взял себе Айфон, – заметил я.
– Айпод, если быть точным, – отозвался родитель. – У него неплохой динамик.
И этот человек пользуется усилителем «Квад» полувековой давности, потому что он не транзисторный, а ламповый! Протянув мне наушники, он провел пальцем по экрану Айпода так уверенно, словно всю жизнь пользовался сенсорными гаджетами.
– Послушай-ка вот эту.
Это была она. Оцифрованная, конечно, однако все помехи и шумы, способные порадовать ценителя старых записей, полностью сохранились. Четкая оригинальная мелодия «Тела и души» – и при этом достаточно свинговый ритм, чтобы под нее можно было танцевать. Если и не именно эта запись звучала рядом с телом Уилкинсона, то однозначно в исполнении того же коллектива.
– Кто это? – спросил я.
– Кен Джонсон, – ответил папа, – Змеиные Кольца[12] собственной персоной. Это запись с пластинки Blitzkrieg babies and bands, очень неплохо оцифрованная. На обложке указано, что на трубе играет «Болтун» Хатчинсон. Но совершенно очевидно, что это Дейв Уилкинс, стиль совсем другой.
– Когда записана?
– В тридцать девятом в студии «Декка», в Хемпстеде, – сказал папа. И подозрительно сощурился: – Это ведь ты по работе спрашиваешь? В прошлый раз из тебя слова было не вытянуть о том, чем ты занимаешься.
Но на эту удочку я попадаться не собирался и сменил тему:
– А с чего ты вдруг сел за клавиши?
– Хочу вернуться на сцену, – ответил родитель, – и стать новым Оскаром Питерсоном[13].
– Серьезно?
Это было чересчур самонадеянно даже для моего папаши.
– Серьезно, – кивнул он и подвинулся на диване поближе к синтезатору. Пару тактов «Тела и души» сыграл, не слишком импровизируя, а остальное преподнес в совсем другом стиле, который я вряд ли когда-нибудь смогу понять и полюбить. Похоже, моя реакция разочаровала папу: он не перестает надеяться, что однажды я дорасту-таки до настоящей музыки. Но, с другой стороны, все бывает в этой жизни – завел же он себе Айпод.
– А что случилось с Кеном Джонсоном?
– Погиб во время «Лондонского Блица»[14], – ответил отец, – вместе с Элом Боули и Лорной Сэвидж. Тед Хит говорил, иногда им казалось, что Геринг лично за что-то ненавидит джазовых музыкантов. По его словам, во время Североафриканской кампании[15] он чувствовал себя в большей безопасности, чем на своих же концертах в Лондоне.
Я сильно сомневался, что конечная цель моих поисков – мстительный дух рейхсмаршала Германа Геринга, но проверить на всякий случай стоило.
Мама вытурила нас из спальни, чтобы переодеться. Я заварил еще чаю, и мы уселись в гостиной.
– Так вот, – сказал он, – я скоро буду играть с какой-нибудь группой.
– На клавишах? – переспросил я.
– Ритм есть ритм, – отозвался папа, – а инструмент – всего лишь инструмент.
Да, джазмен живет, чтобы играть.
Мама вышла из спальни в желтом открытом сарафане и на сей раз без головного платка. Волосы у нее были разделены на прямой пробор и заплетены в четыре толстые косы, при виде которых папа улыбнулся. Когда я был маленьким, мама выпрямляла волосы строго раз в полтора месяца. Да и каждый выходной я наблюдал, как какая-нибудь тетушка, кузина или просто соседская девчонка сидит в гостиной и мучает свои волосы химией, дабы выпрямить. И если бы я в десятом классе не пошел на дискотеку с Мегги Портер, у которой мама занималась автострахованием, а папа нагонял на меня ужас и чьи кудрявые волосы свободно ниспадали на плечи, то вырос бы с убеждением, что у всех чернокожих девушек волосы по природе своей пахнут гидроксидом калия. Лично мои вкусы в этом вопросе совпадают с папиными: мне нравится, когда волосы распущены или заплетены в косу. Но первое правило насчет волос чернокожей женщины гласит: не говорите о ее прическе. А второе – никогда, ни при каких обстоятельствах не прикасайтесь к ее волосам без письменного разрешения. В том числе после секса, свадьбы или смерти, если уж на то пошло. И правила эти незыблемы.
– Тебе надо постричься, – заметила мама. Ее «постричься» означает побриться наголо и ходить, сверкая лысой макушкой. Я пообещал, и она направилась в кухню готовить обед.
– Я родился во время войны, – сказал отец. – Твою бабушку эвакуировали до того, как я родился, и поэтому в свидетельстве о рождении у меня значится Кардифф. Но, к счастью для тебя, еще до конца войны мы вернулись в Степни.
Иначе стали бы валлийцами, а в папином представлении это еще хуже, чем быть шотландцами.
Он рассказал, каково было жить и расти в послевоенном Лондоне. Тогда в головах у людей война еще продолжалась – из-за руин, оставшихся после бомбежек, из-за продуктов, которые выдавались по карточкам, из-за поучений по Би-би-си.
– Разве что бомбить перестали, – добавил он. – Но в те дни еще не забыли о Боули, погибшем при взрыве на Джермин-стрит, и о Глене Миллере, не вернувшемся из боевого вылета в сорок четвертом. А тебе известно, что он был самым настоящим майором американских ВВС? Он ведь до сих пор числится пропавшим без вести.
Но в пятидесятых быть молодым и талантливым означало стоять на самом пороге новой жизни.
– Впервые я услышал «Тело и душу» в клубе «Фламинго», – вспоминал он дальше, – в исполнении Ронни Скотта, который тогда еще только-только становился Ронни Скоттом. В конце пятидесятых клуб «Фламинго» словно магнит притягивал чернокожих летчиков с Лейкенхита и других американских баз.
Им нужны были наши девушки, – пояснил папа, – а нам их музыка. Им всегда удавалось достать все самые модные пластинки. Идеальный, можно сказать, союз был.
Вошла мама с кастрюлей в руках. В нашей семье на обед всегда готовилось два разных блюда. Одно мама делала для себя, другое, гораздо менее острое – для папы. Папа предпочитал рису белый хлеб с маргарином, что грозило бы проблемами с сердцем, не будь он худым как щепка. А я наворачивал то рис, то хлеб, благодаря чему обрел такую мужественную стать и чеканный профиль.
Себе мама приготовила маниоку, а папе – рагу из баранины. Я выбрал рагу, потому что маниока мне не очень нравится, особенно когда мама доверху заливает ее пальмовым маслом. А еще она сыплет туда столько перца, что жидкость становится красной. Рано или поздно один из ее гостей самовоспламенится прямо за обеденным столом, это я вам точно говорю.
Мы уселись в гостиной за большой стеклянный стол. В центре его стояла пластиковая бутылка минералки «Хайленд Спринг», вокруг лежали розовые салфетки и хлебные палочки в целлофановой упаковке. Все это мама умыкнула из офиса, где трудилась уборщицей. Я намазал папе бутерброд.
Поглощая еду, я заметил, что мама пристально на меня смотрит.
– Что такое? – спросил я.
– Жаль, что ты не умеешь играть, как отец.
– Зато я пою, как мама, – ухмыльнулся я, – а готовлю, к счастью, как Джейми Оливер.
Она шлепнула меня по ляжке:
– Думаешь, раз ты вырос, я не могу тебя поколотить?
Даже и не помню, когда мы последний раз вот так сидели за обеденным столом – только втроем, без десятка дальних и близких родственников. Более того, в моем детстве такого тоже особо не было: всегда в доме гостила какая-нибудь тетушка, или дядюшка, или кузина, гнусная похитительница конструктора Лего (не подумайте, я вовсе не жадный!).