В этом месте человечек остановился. Быстро обшарить взглядом менее освещенные уголки: где ты? Вон еще белокурая голова; склонилась к соседке, перешептываются. Человечек поправляет сползающие с носа очки, я поправляю очки на своем носу. Коротенькими пальцами приглаживает жидкие волосы, я ладонью провожу по волосам, чтобы не мешали работе мыслей. Смотрю на него, он смотрит на меня, мы понимаем ход мыслей друг друга, но как провидеть эту истину в наш век технического всеоружия?
Итак, известно, что человек неприкосновенен, он знает, что у него есть конец, ибо было начало, и озарен этим знанием, точно вспышкой короткого замыкания; он существует и знает, что существует, и все же успевает удивиться этому; два полюса — конец, начало, — и между ними мутноватый свет, разжижающий все, даже самое прочное — а «ведущий» отпивает глоток воды, и мне хочется пить. Мне приходится стимулировать свой мыслительный процесс, взбалтываю стакан виски с кубиком льда на дне. Я должен стряхнуть с себя оцепенение, усталость от всех своих дум — ты столько думал, какая тебе от этого польза? Должна же быть какая-то истина попроще. Скромная и повседневная, предшествующая всему: книгам, блесткам, с помощью коих преображаешься в человека с историческими возможностями; должна же быть какая-то смиренная рабыня, которая вынесла бы взваленный на нее груз — должна же быть такая истина, которая глядела бы на меня из угла своим рабским и понятливым взглядом и говорила бы мне: «Я здесь», и я внимал бы ей в горечи своей. Когда все ничтожное смолкло, все великое без труда заговорит в полный голос. Без труда — так ли это? Не знаю. Вечер гаснет в небе, луч солнца блекнет. Я еще смотрю на него, товарища моих мыслей, теперь он освещает беглым светом всю книжную стену. Элена улыбается с фотографии, лучащаяся умершей радостью. Человечек между тем ставит стакан, сейчас будет продолжение. Мне так мучительно продолжение. Потому что все, что он скажет, я знаю. Не знаю только, в чем его открытие, набатный звон его откровения. Человек и его вопрос — что с собою делать? Как понять свою судьбу? Как понять, что истина моего чуда и есть истина заключительного безмолвия? Знаю. Я так устал биться о стену. Подобно женщине — ее любили и разлюбили без всякой причины и не любят больше лишь потому, что уже отлюбили. Или подобно музыке, доносившейся из проигрывателя, я уже не слышу ее, но она живет в пластинке, цельная в своей девственности. Внимаю вечности, она не меняется, это всегда меня завораживало. Но только вечность начинания: лишь в ней есть цельность, она длится и как бы не длится, и в завершение то же совершенство, что и в самом начале. Начать с начала. Пересоздать молодость в деградации старости. Некто уже сказал об этом — повторение, пересоздающее сызнова. Человечек снова начинает:
— Потому что мы неизбежно зададим себе этот вопрос.
Теперь он, стоя на цыпочках, пытался распрямить спинной хребет. И улыбался искусственными челюстями окружающему миру с его тупостью.
О, господи. Только-то и всего? Жалкий, плешивый, горбящийся, бесхребетный бедняга: тебе даже не выпрямиться.
— Быть может, все доказательства затасканы до дыр. Кроме самого главного: абсурдно думать, что человек бесполезен.
Тут я не выдержал, стал на цыпочки, постарался выпрямиться:
— Какая польза от метеоритов? От звезд? От дождевых червей?
— Но человек — не червь!
— Кто вам это сказал? А если он червь, но только по-другому устроенный?
Человечек хотел ответить, но я не дал ему говорить. Я был охвачен неистовством, голова у меня была ясная, механизм рассуждений безупречный: цепь без единого пропущенного звена. Я много что сказал. В горле у меня пересохло, выпью-ка глоток виски. Зрачки мои светоносны, я пылаю в озарении, мой разум непобедим — да уж, грозная сила. Сажусь на место, озираюсь — никого. Вокруг стояли в четыре ряда пустые стулья, лампа поблескивала на пустом столе оратора. Выхожу из зала, сворачиваю в коридор. В глубине мелькнула белокурая головка, спешит по коридору к выходу. Бегу как одержимый, смотрю по сторонам — никого. Замедляю бег, вышагиваю медленно. Шаги гулко отдаются в пустой квартире. Обхожу ее снова, прибранная кухня, комната Милиньи, однажды у нас был трудный разговор; я водил ее за руку, учил познанию вещей. Затем она высвободила руку, захотела сама учить меня. Ночь спускается, мне уже поздно учиться. Луч солнца перечеркнул весь стеллаж. Быстро блекнет золотистый мазок в моей агонии. Смотрю на него, глаза подернулись влагой. Смотрю на него, он гаснет наконец. Стена книг в тени. Спускается ночь.
XXXV
Нигде я не мог найти тебя, только здесь. В том месте, откуда ты родом, где была задана твоя солнечность. В изначальном пространстве красоты, которое я выдумал для тебя. И вот ищу тебя здесь в последний мой час, измученный и усталый. Ищу тебя, владычица умершей радости, заложенной во всех данных человеку возможностях. Над бренностью всего, что смерть включила в свои владения, а она включила даже деяния, претворившиеся в памятники истории — дабы упражнять и будоражить память людскую. И включила отображение этих деяний в поступках меньшего масштаба, совершенных людьми, уже ушедшими и тоже стремившимися подражать вечности. И включила даже то, что возвысилось над преходящим, зажгло его огнем, было прекрасно в блеске своем, как звезда первой величины, — но лишь потому, что было близко, точно солнце, а потом и это погасло, оказалось преходящим и жалким. Включила даже богов, столь могущественных и неподвластных бренности, державных повелителей и того, что само дается в руки, и того, что недосягаемо, и всех расстояний, какие можно пройти, а они прошли их первыми, ибо владели всеми тайнами. Это пляж на юге, пустынный пляж, mon amour, и солнце заливает его до самого горизонта. Густой запах смерти заливает меня, душит. Его распространяют усыпальницы, воздвигнутые со всей пристойностью, дабы можно было по-прежнему восхвалять жизнь. Его распространяет прах. Прах тех, кто остались непогребенными, как велит природа, и тех, кого кремировали, дабы дух быстрее вышел на свободу, mon amour. И горячая волна тоски, переходящая в нежность, в моей внезапной опустошенности; отчаяние, но распрямившееся, то, с помощью которого создается все реальное; у меня все плывет в глазах при мысли о тебе. Это неистовая тоска — но тоскую я не по былому, не по иллюзорности его вспышки, не по истине, которой я владел, которой был наполнен, не по надежде на будущее, в котором уже было заложено прошедшее — не по этому, нет. Тоскую лишь по тем силам, которые были необходимы, чтобы все могло осуществиться. По плодоносности, когда все плодоносно, даже горькая тоска, с которой люди губят себя и других. По вечности, позволяющей выдумать презрение к времени. По непреложной красоте жизни, которая была заложена в нас ранее, чем во все то, что мы зовем прекрасным и что всего лишь жалкое подражание той, изначальной. И вот я ищу тебя здесь, где все сверкает и стремится ввысь, где я буду самим собой; ищу тебя здесь, на южном пляже. Песок сверкает, ослепительно радостный, море безмятежно в своей ровной голубизне. Солнце мечет свои стрелы, трепещет в вышине, в плеске язычков пламени обрушивается на пляж, всматриваюсь, вперяюсь в него, оно палит меня огнем. От меня слишком пахнет смертью. Этот запах душит меня — отмыться, восстановить свою цельность, я изъеден проказой. Дохожу до уреза воды, знаю, ты ждешь меня — разве лгут истины, когда они необходимы? Разве можно упустить знамение, возвещающее обновление всей жизни? Бегу по песку. Сбрасываю пиджак и очки, раздеваюсь донага под атакой солнца. Все знаки моего унижения кучей хлама на песке, я помазанник божий в совершенстве своего тела. И жизненная мощь пронизывает меня, словно порыв ветра, ты крохотная, я вижу тебя, пелена спадает с глаз моих — избавиться от прилипшего ко мне унижения; охваченный блаженной яростью, вижу тебя вдали. У меня крепкие мышцы, хищные зубы, им под силу жизнь; а ты такая хрупкая, мой напряженный взгляд ловит тебя. Я взлетаю, мои волосы развеваются по ветру, голова кружится от избытка сил, вобравших мощь вселенной. И тогда в неистовстве владения всеми своими силами я кричу: