Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В момент отчаяния и опустошения, когда, казалось бы, человек готов отступить, сдаться без боя наступающей «тени», он все же находит в себе силы для последнего рывка: «Надвигающаяся ночь, я в ночи, слепой — что мне еще сказать? И внезапное озарение — да скажи это, скажи именно это. О том, что все кончается, о близящейся ночи, о непобедимой человеческой мечте начать с начала. Быть в вечности. Быть».

И перед вдохновенным актом созидания отступает ночь: «Книга. Вдохнуть еще раз то, что есть во мне человеческого». На пороге, за которым «уже тень», поделиться с людьми опытом нелегкой жизни, плодами раздумий, тревогой за человека — и неиссякающей верой в него. Не «уйти» и не просто «доиграть свою партию», а выстоять и, вопреки усталости и отчаянию, «творить красоту для людей». Эти строки Вержилио Феррейры объясняют выбор эпиграфа. Слова VIII Пифийской оды Пиндара:

Счастье смертных мгновенно возрастает,
Мгновенно и падает долу…
Мы единодневны. Что есть человек и что не есть?
Люди — сны тени… —

посвящены «Аристомену Эгинскому, борцу». Зная о «единодневности», краткости своего земного пути, античный герой снова и снова выходит на битву — и побеждает. Ибо не мысли о бренности, а вера в свои силы движут им, вера в «сияние смертных». И в романе Феррейры это сияние, «свет, данный Зевсом», о котором говорил Пиндар, — вдохновение, творчество — оказывается сильнее знания о смерти. Португальский писатель мог бы повторить слова, сказанные в свое время Германом Гессе, когда тот метафорически определил двумя словами суть и смысл своего «Степного волка»: «Моцарт и бессмертие».

Есть в романе одна нота, настойчиво пробивающаяся сквозь нарастающую растерянность Невеса. Это блестящая авторская ирония, не позволяющая спутать Невеса и Феррейру, допускающая возможность отстраненного восприятия лирического монолога героя: «Напиши-ка трактат о старости, увесистый том о конечности сущего и высокопарную трагедию ночи». Невес действительно напишет книгу «Сумерки», и тут наконец голоса писателя и героя сольются, потому что это будет в конечном счете не «трактат о конечности сущего», а гимн жизни, которая бренна и нелегка, но прекрасна, и человеческому разуму, способному победить смерть.

И вот перед читателем два романа Вержилио Феррейры. Первый, «Явление», знаменует собой поворот к «пространству невидимого» в творчестве писателя, а последний из написанных пока, «И вот уже тень…», становится, по мнению португальской критики, вехой возвращения к «видимому», но теперь уже на новом, более высоком уровне. Проблема человека, его стойкости, прочности его гуманистических идеалов решается в творчестве Феррейры далеко не абстрактно. Умение нерасторжимо срастить сложную философскую ткань романа с самой «плотью» сегодняшней жизни, со множеством актуальнейших вопросов из области искусства и морали, политики и религии, делает его одним из выдающихся мастеров португальской прозы. В сложном контрапункте смыслов и образных пластов «невидимое» у Феррейры обретает контуры, как обретает силу вера писателя в «рассвет» — в широком смысле — и величие человеческого духа.

Е. Огнева

Явление

(Роман)

Я сижу в пустой гостиной и вспоминаю. Теплая летняя луна заглядывает на веранду, освещает стоящую на столе вазу. Я смотрю на эту вазу, на цветы в этой вазе и вслушиваюсь в окружающую меня жизнь, вслушиваюсь в смутные приметы ее далекого начала. На полу поблескивает, подмигивая мне, лунная лужица. Сколько же лет я пытаюсь противостоять суровости дней, неопровержимости понятий, тяжести привычек, которые меня и сковывают и успокаивают? Пытаюсь вскрыть подлинное лицо вещей и обнаружить свою, несомненную истину. Но все так быстро ускользает, так быстро становится недоступным. Этой душной ночью в этом огромном и пустом доме, в его стынущей тишине луне известен мой первозданный голос. Я выхожу на веранду и, облокотившись на перила, смотрю в ночь. Теплый ветерок ласкает мое лицо, где-то по темным дворам лают собаки, в воздухе порхают ночные бабочки. Да, солнце вселяет бодрость, но и вводит в заблуждение. Вот этот стул, на котором я сижу, стол, стеклянная пепельница были предметами инертными, зависимыми, оживающими только при соприкосновении с моими руками. А сейчас, когда лунный свет их касается, они трепещут жизнью… Но говорить подобное абсурдно! И все же я чувствую, чувствую нутром удивительное явление вещей, мыслей, себя самого и цепенею от любого произнесенного слова. Ведь в жизни, особенно там, где слова бессильны, где они давят, подобно железным обручам, не допуская ассоциаций, которые витают, прячутся в закоулках сознания, нет ничего большего, чем подлинное чувство. И я ненавижу себя самого, того, готового облечь в слово и эту внутреннюю тревогу, чтобы спалось спокойно, готового сослаться на букварь жизни, где все давно сказано… И я говорю себе, что нет, не сказано, ничего не сказано, потому что все, что подспудно нас волнует, а обнаружив себя, заставляет содрогаться, — ново, сиюминутно, скоропреходяще.

От лунной лужицы веет ароматом легенды. Ее теплое дыхание завораживает, благословляет на молчание, словно прижатый к губам палец. И снова меня поражает и тревожит явление меня мне самому, далекое эхо голосов, которые меня пронзают. Как же трудно это представить и осмыслить! Сколько всего я изучил и знаю, что все изученное, если в том есть необходимость, в моем распоряжении. Но та простая истина, что я живу, существую, — и это очевидно, — ощущаю себя безусловным божеством, та замечательная уверенность, что я просвещаю мир, что я могуществен и могущество мое рождается внутри меня и определяет меня в жизни, та моя сущность, которая не позволяет мне видеть свое видение, думать свои мысли, потому что она и есть мое видение и мои мысли, та истина, которая меня испепеляет, когда я вижу абсурд смерти, не дается мне в руки, а если я пытаюсь удержать и постичь ее, рассеивается, как дым, оставляя меня отупевшим и неожиданно до смешного взбешенным. И все же сегодня мне ясно: в жизни существует только одна задача — задача познать себя самого и, исходя из этого, восстановить подлинную полноту всего: радости, горести, героизма, как и любого другого проявления личности. Да, сознавать, и остро, то чудо, что ты существуешь, что бесконечно необходимо, чтобы ты существовал, и потом вдруг обнаружить, что должен умереть… То, что я существую — и существую в окружающем меня мире, — я знаю по своему собственному опыту, а не со слов других. Звезды, земля, наконец эта гостиная являются реальностью, но для меня существуют только потому, что существую я: моя смерть обратит все это в ничто. Возможно ли? Я сознаю себя богом: я воссоздал мир, его переделал, у меня в голове бесконечные идеи, помыслы, воспоминания. Сколько всего я в себе обнаружил, сколько сделал только мне одному известных открытий, создал по своему подобию столько прекрасного и невероятного. И этот сложный мир, политый потом и кровью, мир, который меня согревает, однажды, однажды — мне это доподлинно известно — превратится в абсолютное ничто, в погасшую звезду, станет безмолвным. Но говорить об этом глупо, так же глупо, как и думать, ведь человеческая жизнь — всего лишь мгновенное чудо.

Луна поднялась высоко на небе. Теперь ее свет струится по моему телу. Он омывает мои руки, и это как бы очищает меня во времени, предшествовавшем жизни, в ярком ореоле сущего, рождающегося на свет. Вдруг в полной тишине скрипит дверь, и тень моей жены, ее хрупкая фигурка сливается с окружающей темнотой. Она садится около меня. Молча подставляет ноги лунному свету: за многие годы мы поняли истину — появлению слова на земле предшествовала благосклонность, расположение…

Я беру ее руку в свою, и в сиянии ночи расцветает полный тревоги цветок общности…

6
{"b":"229145","o":1}